Category: литература

Силач

Пиит сочиняет: вот дождь, вот окно.
Под вечер писанья под злое вино,
Испив его, молвит: «Могила».
Рыдает неискренне сам для себя,
Всех прочих с нещадною злобой коря,
Страдальцу жалеть себя мило.

Так что же несчастному душу гнетет?
Неужто никто его не позовет?
Лишен и вниманья, и ласки.
Она, и не первая, рядом лежит,
От стонов сожителя мелко дрожит,
Кривые страшат его маски.

Он словно явился в одеждах врага,
Сошлись в его белых глазах берега,
Реки с молоком ее счастье.
Он явно доволен испугом -
Теперь не любимым, не другом
Льет в душу отраву ненастья.

Придуман им ливень - вот в окна стучит,
Стальною иглою по жести строчит.
Плаксив, но велик телесами.
Собою красуется, словно Нарцисс,
Всех прочих швыряет безжалостно вниз,
Командует здесь небесами.

Как злой чародей, всем он проклятый враг,
Склоняет коварно свой бархатный стяг,
Ее и других усыпляя.
Он, рифмами воя, загонит в полон,
Пропев с преисподней куплет в унисон,
Шипит, будто аспид: «Родная!»

Питер. 28 декабря 2016 - 7 января 2017. 100

Субъект словно материализовался из зимнего коридорного сумрака. Понял - стоял у меня за спиной, пока исследовал разложенные на столе книги. «Удивлены?», - словно из гроба, прозвучал голос. Жуть навалилась мгновенно: «Ой! - вскрикнул я, отпрянув от стола. Добавил глупость: Аккуратно разложено! И вот - Удмуртия». Выяснилось: мужичок. Седой, скуластый, маленький. Байковая рубашка, растянутый на локтях пуловер с большими пуговицами. Болоньевые, блестящие на засаленных коленях шаровары. Зимние ботинки, кожзам полопался. Субъект доволен произведенным эффектом. Рассыпчатый смешок, шуршащий, словно из подполья. Мужчинка добавляет: «Живу здесь. Вроде сторожем. На самом деле - искусствовед. Занятие затратное. Чтобы всерьез заниматься, нужно много денег. Сегодня никому не нужен, труд мой не оплачивается. Другой способ - денег не иметь вообще. Кусок хлеба. Чай. И чтоб тепло было. Пожилому человеку оно - в первую очередь».
Я: «Голявкин и удмуртские художники - современные тенденции?» Дядя: «Еще скажу: таких, как я, считают полоумными. Год. Пять. Десять. Невольно превращаешься в чокнутого. Бежишь от города, от не менее сумасшедших людей - уже не помогает. Безумие сродни отравляющему веществу».
Понимаю радость отшельника от случайного собеседника. А он: «Художники Удмуртии в семидесятых…». Резко прерываю: «Искал Геннадьева. Он тут, в обломках. Жаль». Он: «Геннадьев только думает, что современен. Позапрошлый день. Сам помогал носить его деревянные изделия. И ломал. То, что он делал, не должно…». Видит - ухожу. И - громко: «Завтра приходите. Будет интересно». - «Не смогу, спасибо за предложение. Мы тут у брата в гостях». «А-а-а, - тянет коридорный, - это к Мише, что ли?» Отвечаю, что да, к М..
В. и М. в мастерской вскипятили чай, нарезали сыр, хлеб, лимон. Пьют коньяк. Из разных рюмок - пузатой и продолговатой. - «Странный человек, - обращаюсь к М.. - Живет в коридоре. Копается в пыльных книжках». М.: «А он тут много лет. Это Саша. В прошлые годы спал в лифте. Комендант разрешил. Только ему. Иначе все здание заселят бомжи. А этот, вроде, «Муху» кончил». - «А что завтра будет?» - интересуюсь. - «Не знаю. Саша каждый год до Рождества устраивает выставку. На лестничных площадках много картин. О некоторых забыли, чьи они. А он вытаскивает, выставляет в ряд. Есть актив. Решают, какое полотно в новом году будет висеть на стенке. Случаются обиды, целые баталии. Художников много. Все гении. Поминают умерших. Вспоминают - чья и где картина. Саша летопись ведет. Я - не участвую. Врагов наживешь».
Каждое посещение мастерской стараюсь отметить подарком М.. Из толстой кипы зарисовок выбираю одну. Начинаю клянчить у М.: дай да дай. Брат не дает. Нужно для работы. Эскиз жизненно важен. А в последний день, как бы неожиданно, извлекает рисунок из закутка, торжественно дарит то, что я и наметил. Изображаю радость. М. доволен. В Чебоксарах иду в багетную мастерскую. Стекло, паспорту, рама. Обрывок бумаги оживает, смотрится по-новому. Работы брата на стенах моего жилища. Поднимаюсь в Чебоксарах по лестнице, захожу в комнату, в коридор. Глаз натыкается на эскиз. Встану, долго разглядываю, словно увидел в первый раз. Нахожу новое. А Сашу правильно приютили, хоть он и тронутый умом. Без таких отшельников не прожить. Хранители пыльных богатств. Книжки, немногочисленные читатели, не все вымерли. Таков был Вильям Похлебкин. Странноватенькие приживались под сводами библиотек. Федоров (в прошлом) с его березовыми чурбачками вместо подушки. При мне (а я его неоднократно наблюдал) жил в университетской библиотеке «запойный» книгочей Гарфункель. Картина может быть крепка, как хорошая шведская водка.

Питер. 28 декабря 2016 - 7 января 2017. 99

М. тяжело. Парень сильный, а «муки» творчества сильнее. Может, чем здоровее человек, тем глубже «поражение» раздумьями. Во всем - в дружбе, в любви. Роден выразил эту мысль - ощущение. Ведь его памятник Оноре Бальзаку так напоминает «Раба» Микеланджело! Шевелюра, голая грудь, ручищи, терзающие путы хламиды, вздувшиеся мышцы шеи. М. ходит вдоль картона, непроизвольно гримасничает, шепчет под нос ругательства: «Ах, ты… Черт, что же делать?.. Слабо, совсем нехорошо». Сижу на надутом матрасе «ortex». Замечаю, что каждый раз в нарисованной композиции что-то поменялось: христианские старцы в белом уже вовсе и не старцы. Некоторые персонажи исчезли. У стены, на которой повешен картон, весь пол в серых пятнышках и черной пыли. Постоянное пользование резинкой. Ее останки ковром расстелены у эскиза. Стирается же уголь, которым ведется прорисовывание. Некоторые части уничтожаются резинкой, в ватмане образуются дырки, и брат по несколько раз заклеивает проплешины. Рассуждаю об идее нарисованного. Русские реалисты органически идейны. Интерес к народу. «Утро стрелецкой казни» - документалистика, в которой раскрываются великие силы - и побежденных стрельцов, и победившего царя. По телику показывают отношение европейцев к нам - высокомерное, невежественное. Так и у Василия Ивановича - та же мысль: западники чужды, омерзительны. Наши люди бывают беспощадны: «Покорение Ермаком Сибири» - на лицах коренных сибиряков ужас и страх. А ходят по краю гибели наши с беспримерной отвагой и веселостью.
Говорю брату: «Иногда не разберу, где сегодняшний канал «Россия-1», а где Суриковское «Взятие снежного городка» - «одним махом всех побивахом». Живописцы-мифотворцы (братья Васнецовы, Кулибин) - опять про славян, мещан. Знаменитые «Три богатыря». Про Русь - европейскую, греческо-православную, а не католико-латинскую - раздумываю много: Николай Ге с «Тайной вечерей» да Крамской («Христос в пустыне»). Даже пейзажи Левитановские пропитаны идеологией. Каков мотив изображаемого? Семирадский «погружался» в язычество. Кодтарбинский тоже. Не русские. Поляки. Зарабатывали живописным ремеслом недурно. Хочешь покрасивее сделать, а мысль - по боку?» М. разъясняет Крамского с Ге: «Хочу нарисовать, как у Поленова «Христос и грешница». Не соглашаюсь, советую усилить идейную основу, чем расстраиваю брата.
В. звенит чашками, кипятит воду. Иду искать любимых рыб художника Геннадьева. Темный коридор, дальний свет в конце. В следующем фойе обнаруживаю стоянку грамотного человека: большой стол под зеленым сукном. К нему прислонен кусок гипсокартона. Вместе со столом, стульями, этажеркой с книгами всунута продавленная раскладушка. Пуховая перина, старая, смятая до неимоверной тонкости. На столе - тома. Сверху - Герцен, Чернышевский. Ножницы, несколько деревянных линеек, стакан с отточенными карандашами. Человек одновременно работает над двумя текстами - раскрыта книжка Виктора Голявкина и пожелтевший альбом «Художники Удмуртии». На удмуртах лежит линейка, по которой, карандашом, отчеркнут абзац в тексте. На стуле круглый коврик из цветных лоскутков. Мутная вазочка с засохшей розой.
Выхожу на лестничную клетку, нахожу разобранных на куски рыб. В доме на Песочке туго с идеями. Отделываются малопонятными образами. Бессмыслицу обессмысливают. Минус на минус плюса не дает. Говорю в лестничный провал: «Геннадьева-то за что! Ведь безыдейный, как пейзажист Васильева».
Перебираю обломки - рыбий глаз, хвост, плавники. Он ведь и чешую когда-то рисовал.

О бесстыдстве

Для всякого совесть опасна,
Как соль океанскому судну,
Горит она ржавою краской,
Терпеть ее жжение трудно.

Обмечет стыдливости плесень
Блестящую корку души.
Пусть плавает, если не треснет
От скуки в трусливой тиши,

Ведь скромность - не высшая ценность,
Ее идеал жидковат.
И, впав в непристойную ересь,
Стыдливые мрази шипят.

Похабщина скромников часто
Ужасней бесстыдства глупцов.
Вглядитесь в глаза педераста -
Он жадно молиться готов.

Палач, тот и вовсе не узнан:
Скрывает лицо и молчит,
Но ржущий жеребчик не взнуздан,
Уздечка его не томит.

Бузит шалопут, вожделея,
Желаньем игривым объят,
И, даже с веревкой на шее
Хрипит, что не светел, не свят.

В башку ему стрельнет, и лихо
Он станет усердно кромсать
Горячее мясо и тихо
Уляжется с бабою спать.

Что совесть, что грех - все увечно,
Бодаются скромность и понт.
Безмерная тупость овечья,
Всех кривеньких ставит во фронт.

Ни черною краской, ни белой
Не стоит душонку кропить.
Поменьше стесняйся и с пеной
Ее не старайся отмыть.

ГОРДЕЦ

Умею ждать, теряя дни и годы.
Стерплю, хоть век, мельканье глупых лиц.
Они, как листья, падают на воды
Реки времен бездонной, без границ.

Нелегкий труд! Мне жизни краткой жалко,
Но, если б пер бараном на глупцов,
Моя б перевернулась барка,
Уйдя ко дну бесследно, без концов.

Безликость же прожорлива, а время -
Копытных корм, их сено и овес.
Жуют, хрустя, вылизывают стремя
Того, кто им довольствие привез.

Ждать не умеют, блеют, колготятся,
Для знатной жертвы выкормят вождя.
Предав его, расправой насладятся,
Напившись всласть кровавого дождя.

Бессильный вождь их вызверит по полной,
Сверкнут резцами, вскрыв бочонок дня,
Взвывая сипло, с радостью нескромной,
Растащат хлам, чтоб выскрести меня.

Мычащих стад досужие попытки
Взломать надежный панцирь-циферблат
Сведет к нулю медлительность улитки,
Кропящей слизью каждый шустрый зад.

Старый баран

Я жду, надеясь, час, другой.
Урчит бесстыже гром,
Зияет неба хлябь,
Спадает капель плотный рой.
Во мгле чуть виден старый дом.
Дрожит, как студень, рябь.

Вчера же здесь
Был вечер тих.
Ты появилась в семь.
Сегодня - влаги зябкой взвесь.
Я, словно чуткий псих,
Твою увидел тень.

Итога сложно не понять:
Есть тень, но нет тебя.
Вскипает брага туч.
Кого же в этом обвинять?
А может, гордость теребя,
Приязни спрятать ключ?

Увы, но сырость ни причем
И страха острый лед.
Являлась поглядеть,
Болтали как бы ни о чем -
Был сладок речи мед -
Но есть ли в парне медь?

Фарфор трескучих челюстей,
Гель, вогнанный в щеку, -
Заплатка гнойных ран.
Увидев хлам чужих частей,
Себе сказала: «Не могу», -
Пусть сутки ждет, баран.

О былом

Было дело, жутко интересным
Мне казался времени полет,
Мыслилось все медленным и тесным,
Словно танец в клетке тусклых нот.

Чудом познаваемость казалась,
Нож ее Вселенную кромсал.
Мне под утро часто удавалось
Расплескать созвучие начал.

Грудь не знала боли, свежий разум,
Сердца звон, порядок-часовой.
Был уверен: знаю все, и разом -
Пей до дна сок истины и пой!

Я сподоблен думать, а природа
Знает непременно обо мне.
В светлом мире - чудная погода,
И, бесспорно, истина - в вине!

Годы шли, и стала все заметней
Ложь познанья, сладкая, как мед.
Но не скажут: «Этот раз - последний»,
Опуская бедного под лед.

Беспощадно до черты, до смерти
Возвращенье круглого нуля.
В той петле задохлись даже черти,
Вместе с ними - молодость моя.

Питер. 28 декабря 2016 - 7 января 2017. 74

NB! - моя жизнь. Направляемся к Генеральному штабу мимо Этнографического, затем Русского музея. Говорю В.: «Идем мимо «Публички». Со стороны памятника Екатерине Второй – высокие окна читального зала. Там сидел за книгами, сильно возбужденный. Оттуда - привычка запечатлевать в сознании (уж какое есть, но мое) всякую мелочь, увиденную, прочувствованную. Делаю это непроизвольно - страстно и пристрастно.
У Ленина, ценившего Публичку, был метод, и «заводился» он от главной мысли. У него - идеи, то есть мысль как руководство к действию, само начало действия. Усиливало напряжение духа многократно. Я же «стреляю по воробьям» - ни четкой идеи, ни плана на ее основе. Сидят потрепанные художники у сквера, напротив Александринки. Каждого стараюсь запомнить, нафантазировать его житье-бытье.
Мысль растекается. Становится дряблой, безрезультативной. Страсть перевоплощается в лихорадочную суетливость, мечется, а мне, дураку, приятно: способен думать. У каждого лихорадочного «думателя» «NB» свое. Ильич не писатель-беллетрист, ни про крестьян, ни про рабочих, как Горький, историй не выдумывал. Но - запечатлевался конкретно. В «Публичке» (массовом скоплении мыслящих в одном помещении, бессловесно поддерживающих друг друга, «подогревающих» мыслью соседа) работал над книгой для крестьян и рабочих «Развитие капитализма в России». Пользовался 583 книгами. Может, и хотел создать поэтическое, романтическое. Времени не было одну мысль обсасывать на нескольких страницах. Фраза, определение - и скорее дальше. Клинок мысли всегда вынут из ножен, источен, не обернут тряпичками красивой неконкретности. А ведь хотелось побаловаться (даже Сталин стихи писал). Порой, не выдерживала душа русского дворянина. Являлся Ульянов «плакальщиком» земли русской (не только Толстого Льва Николаевича оценивал). Попалась Владимиру книжка - «Завоенные плачи». В главе «Летопись плачущей народной поэзии» революционер отчеркнул: «Рекрутов-новобранцев оковывали и в кандалах отводили по городам и размещали по тюрьмам; пищей кормили изнурительной: развивались болезни, и, что тяжелей всего было, приходилось умирать без покаяния». Четыре жирных черты.
Хорошую книгу так же трудно читать, как написать. Сегодня то же самое с фильмами. Ленин любил кино. Ускорение в изложении смыслов - космическое. «Схватка» с глубокой книгой: плачешь, хохочешь, разговариваешь, стараешься запомнить, протестуешь, угрюмо молчишь. Тебе написали – ты воспротивился, оставив отчеркивания, заметки. Читатель «нападает» на текст - оставляет «раны» - волновые линии, толстые следы, точки. Разве «Заметки на полях» воспринимаются как нечто доброе, лирическое? Нет! Это рана, которую слабенький очкарик-интеллигентик с садистским наслаждением наносит автору-противнику, не имеющему возможности ответить. Политическое оживление, общественный подъем - и в читальных залах мельтешит энергичная мошкара книжных пометок, невидимой кровью истекают скучные тома реакционеров. Их взрезают, прокалывают волнообразные дыры, толпы восторженных победителей. Но вот тухлятина реакции, - знаки со страниц исчезают. Застревают в вязком словоблудии. Пыльные обложки дурных фолиантов захлопнулись. В бою с текстами особенно тяжелыми (это всегда глупые словоизвержения) Ульянов был неукротим - черты: прямая и волнистая. Подступает с отчеркиваниями сбоку - может быть и четыре жирных черты. Карандаш выхватывает энергичными линиями целый кусок. «Артиллерия» - цветные карандаши. И вот - ядерная боеголовка «Нота бене». Малая дальность - один восклицательный знак. Средняя дальность - два знака. Убойная «штучка» - три восклицательных знака. «Лекции о сущности религии» Фейербаха насыщены разрушительными боеголовками смыслов-отношений: «Я гроша не дам за такую политическую свободу, которая оставляет человека рабом религии», - записывает Фейербах и - выстрел: «NB!!!». Ильич ругается: «ложь», «фразерство», «словесная каша», «вздор», «неверно», «дешевые объяснения без анализа сути (о явлении).
«Дешевые объяснения» - это про меня. Но мне хочется именно 31 декабря почувствовать, лучится ли энергия из больших, ярко освещенных окон уважаемого заведения. Салтыков-то опасный озорник. Понимаем - тухлое время мрачно, деревья голые, художники, с карандашными портретами ДиКаприо и Анжелины Джоли, немытые, неопохмеленные. А вдруг!

Ватрушка

Чешет Танюшка макушку:
«Как бы сожрать мне ватрушку
Весом в пуд?

А зачем же мне, простушке,
Ватрушка
В целый пуд?

Вот ватрушку я возьму -
Не голодная пойду!
Не траву косить -
Семь пудов носить.

Тела белого да дебелого».
Ты зачем же, мать,
Растолстела так?
Станет Васька мять
И, уставши - шмяк!

«Всю не стану есть.
На базар бы снесть
Ту ватрушку сладкую:
Я на деньги падкая».

Ну, зачем тебе, Таня, выручка?
Или так велит
Чудо дырочка?
От нее тебе горе-бедушки,
Ты услышь совет бабки-дедушки.

«Вот хочу носить бархат аленький.
Им торгует перс, злой да маленький.
И сапожки тонкой кожи.
Их купцы везут -
Ну и рожи!

Мех-шубейку надо -
Прямо до упаду!
Грудь моя огромная,
Да душа не темная.

На Руси святой
Любят простеньких.
Просят: «Ты погрей
Чернокостеньких».

Васька мой, дурак,
Напивается на пятак.
До меня хмельной
Не касается.
А ватрушку съест -
Ухмыляется».

Питер. 28 декабря 2016 - 7 января 2017. 68

В прошлый раз - сочный баритон. Нынче: нежный женский полушепот (так озвучивала в «Маугли» Багиру Людмила Касаткина) - сладкий и опасный одновременно. Искусительница просит выключить сотовые. Напоминает про Закон об авторском праве: нельзя фотографировать, писать на диктофон, фиксировать на видео. Оставил телефон в рюкзачке, сдал в камеру хранения. В. торопливо вытащил и отключил свой. Тихо говорю сыну: «Все, как в прошлом году. Черная краска, вывернутые внутренности театральных механизмов. В пьесе старуха Марина, нянька, тоже говорит Соне и Войницкому, после отъезда Серебряковых, что теперь все будет по-старому. Посмотрим, сравним с Достоевским». В.: «Декорации такие же бедные. В прошлом году - металлические конструкции. В этом, на перекладинах, висящих над сценой, четыре стога сена. Якобы сельская усадьба, имение».
Билеты дорогие (по четыреста рублей). Сиденья задвинуты в глубокую нишу, под балкон. Впереди трое: девушка с прямыми, словно солома, волосами, крашеными в медно-красный цвет; по сторонам - два молодых мужичка. Один стрижен почти наголо, толст, шея под щетиной затылка собралась складками. Второй - худ. Шея, как у цыпленка, - жилистая, напряженная. Медноволосая хихикает. Толстенький горячо нашептывает: «Чехов боялся смотреть в чужие окна. Мог увидеть тяжелое зрелище счастливого семейства. Динка! У нас - счастливое семейство? Чехов нас испугался бы?» Динка противно кудахчет. Я думаю: «Толстый и ненормально окрашенная. Тут не только Антон Павлович, тут и я бы перепугался от нежностей двух монстриков». - «Саша, не беспокойся. Чего грузишься? - скрипучим голосом просипел тонкошеий. - Чехов не любил смотреть, я - люблю. И Никольский из «Воскресения» поет, что любит бродить один и смотреть в пустые окна…». - «Стас, так в пустыне же…», - шептал в ответ грузный семьянин.
Разговор прервался скрипом, донесшимся со сцены. Это Астров, в парусиновом костюме, начал раскачиваться в кресле. Стол. Старая нянька копошится у стола. Предлагает Астрову выпить водочки… Войницкий, Соня, Вафля, Елена Андреевна, профессор Серебряков с подагрой, Мария Васильевна. В интерпретации постановщика все недолюбливают несчастного профессора. Войницкий вообще дважды стреляет в Серебрякова. Сам он увлекся Еленой Андреевной. Она увлеклась Астровым. Соня переживает оттого, что никому не нравится. В «Дяде Ване» удивляют нестыковки: профессор Серебряков стар, болен, но пользуется успехом у женщин (Елена Андреевна недурна собой). Что ж так раззадоривает дядюшку Ванюшу? Откуда знает, что научные труды профессора бездарны? Соня - некрасивая, забитая - получает (и уже навсегда) бессмертные слова: «Мы услышим ангелов, мы увидим все небо в алмазах… Мы отдохнем».
Труженик Астров, дядька – герой пьесы, ничего не увидят. Астров заявляет: «Наше положение, твое и мое, безнадежно». На сцене - игра не слов, а теней, отбрасываемых словами. Тени пересекаются, накладываются друг на друга, грозно клубятся. Если слово утрачивает однозначность, то все разумное расплывается. В мутных водах «плавают» Блаватские и Гурджиевы. Корень - в пророчествах Кумской Сивиллы, индивидуализированном собрании противоречий, высказанных (или не высказанных) Христом. У Чехова, в его «комедиях», немного смешного, больше страшного. Все собираются что-то делать, но ничего не совершают. Говорят уныло, а запоминающиеся слова произносит еще более унылая Соня. И, хоть что-то, пытается поменять (дела в Финляндии) профессор.
Дворянин Ульянов не занимался Достоевским. Обратился к дворянину Толстому. Мысль: отчаяние миллионов крестьян выразил личным отчаянием Лев Николаевич. Чехов выражал отчаяние не по поводу, а вообще. Жил тогда, когда вера в спасительную силу русской деревни сходила на нет, а рабочий класс еще только зарождался. Его мировоззрение не сформировалось. Астров с индивидуальными трудовыми усилиями: лечу мужиков, развожу сады, сажаю сосенки. Программа нынешних поборников «малых дел».