Category: литература

Питер. 28декабря 2016 - 7января 2017. 119

В. возбужден. Звонили Тарасики, и мы планируем поход в Зоологический музей. Это любимый музей сына. Маленького, неоднократно водил его на это, по сути, кладбище животных. Таскал на плечах между стеклянных шкафов с чучелами лосей и бизонов. Заведения странные. За ними - кладбище людей. Любовь к мертвецам - извращение, встречающееся редко. Смерть человека раскрывает интересные отношения, являющиеся итоговыми в культуре. Последний пятачок человечности, ступив с которого, попадаешь в царство тьмы. Покойник - индикатор человечности. Гораций успокаивал людей, утверждал, что смерть - вечное изгнание. Надежда со знаком «минус». Всякий неизбежно умрет (кроме богов, оттого они и боги). Всякий будет изгнан с крохотного полустанка жизни. А значит, возможна встреча изгнанных. Сенека конкретнее, без вывертов: смерть есть небытие. Хорошо сказано, хотя исчезновение маленького человека недостойно понятия «небытие». Древние египтяне поспешили (бальзамированные трупы людей, бальзамированные животные). Притормозили, оставили искусство таксидермии (бальзамирование животных). Сохраняют десятилетиями тела некоторых великих. Дети - верные поклонники таксидермистов. Любят навечно застывших акул, моржей, собак, волков и птиц. Маленький В. изводил вопросом: «Что такое смерть?» Ответный мой лепет неискренен, и В. недоверчиво умолкал. Даже ногами переставал болтать. И радостно вскрикивал: «Вот он! Туда! Дима, Дима!» За толстым стеклом покоилось покореженное временем тельце мамонтенка Димы.
Рад он и сейчас. Отхлебывает чай, удовлетворенно бурчит: «Как попадем в Зоологический - сразу к Диме». В голове у меня всплывает облик бывшего президента Димы Медведева. Сопоставляю образ мамонтенка и премьера - они близки. Говорю о странном ночном видении с белой стеной. Мама: «Слишком много работаешь, с ума можешь сойти». Отвечаю: «Погибну не в психушке, а в квартире. Пятый год с потрохами вывернут электровыключатель в ванной, в туалете, в прихожей. Ночью пробираюсь по стенке в туалет, тычу пальцами в сплетение проводов, боюсь: долбанет - каюк! М. не может электрика вызвать. Бедой кончится!
«Пером и шпагой». Кино по Пикулю смотрел. Странный мужик, этот беллетрист. Вроде, юнга Северного флота. Насочинял черт знает что. Жил в Риге. Напоминает Дюма-отца. Только посуше языком, вранья на исторические темы поменьше. Откуда берутся подобные субъекты? Учителя, вроде, неплохие. Один из них - Наумов, специалист в области советской поэзии. Бывший рабочий с питерского «Русского дизеля». Опекал Конецкого, Курочкина и - Пикуля. Курочкин - нормальный красный сочинитель. Недурен Конецкий. А разве «наумовец» Володин - не хорош? «Пять вечеров» чего стоят! Да еще Горышин Глеб и Голявкин. А этот - странный. По случаю книжку наумовскую прочел: «Маяковский и Пастернак». Сегодня Дима (еще один «мамонтенок»!) Быков все с ног на голову поставил: ранний Маяковский - и суть, и стиль. Поздний - один стиль, а суть ушла (любовь и индивидуализм). Вместе с ней «ушел» и сам поэт. А вот Пастернак - счастливый творец: яркий парадоксальный стиль идеально соответствует сути. То, что студент Марбургского университета писал о Ленине («Слова могли быть о мазуте, / Но корпуса его изгиб / Дышал полетом голой сути, / Прорвавшей глупый слой лузги…»), - это временное отклонение. А вот это: «Ты наденешь сегодня манто, / И за нами зальется калитка, / Нынче нам не заменит ничто / Затуманившегося напитка» - настоящее, Пастернаковское. Алексей Максимович Пешков писал Борису Леонидовичу: «Мое воображение затруднялось вместить капризную сложность и часто - недоочерченность ваших образов… Чересчур эскизно». Луначарский же о сборнике «Сестра моя - жизнь» высказывался восторженнее. Впрочем, наркому всегда нравилось все пышное, яркое.
Мама моет тарелки, я разглагольствую: «Мой недостаток - умом понимаю: Горький прав. Но люблю Пастернака не меньше Маяковского. Анатолий Васильевич вожделел к эффектам. Знаю: западные «друзья» вцепились в «Доктора Живаго». Нобелевскую дали. Точно попали. «Скушал» Борис Леонидович с удовольствием. А роман-то - слабенький».

Духоподъемное

Когда шипенье листопада,
Ночному ветру покоряясь,
Заполнит маленького сада
Цветы поникшие и грязь,

Когда дождями слижет утро,
В осенний тазик солнце смыв,
Мне мнится отблеск перламутра
На листьях яблонек и слив.

Они сражаются, не вянут,
Не щеголяют наготой,
Всем обещают, что воспрянут,
Лишь брызнет лучик золотой.

Вся сырость неба распахнулась,
Струится мерзлая вода,
Но стынь октябрьская споткнулась,
Попав деревьям в невода.

Душа томилась, слезы зрели,
Тоски прокисшее вино
Перебродило, но успели
Послать мне весточку: «Оно!»

Над кромкой зарослей садовых,
Морозцам ранним вперекор,
Явилось солнце в бликах новых
Цветам, надломленным, в укор.

Октябрь - он юн, шпаной нетрезвой
Пугает финкой холодов,
А сад, в лучах, сухой и резвый,
Как в мае, радостен и нов.

Питер. 28 декабря 2016 - 7 января 2017. 116

Тупость моя - ничтожна. Исчезну - не вспомнят, кто таков. Переживал оттого, что мало знал. Но ведь есть великая глупость. Эпоха безумна, сколь и значительно разумение. Спасаюсь софизмам. Спиноза: «Прекрасное редко». Скажу: «Чудовищное - еще реже». Что же? А просто - ровненько, скучненько. То ли пласт ила (обиталище премудрых пескарей), то ли завалы пепла («Женщина в песках»). Изощренные певцы позорного бессилия. Талдычат: темные века. Или «яма» живописи 30-50-х годов прошлого века. Заметил: пленники расщепленного времени наполовину слепы. Я о «чувстве большого времени». Тут эпоха царя Николая Палкина превращается во время Глинки, Пушкина, Гоголя. «Объемное время» включает и Бенкендорфа, и Жуковского с Карамзиным, Каткова с Пушкиным. Молятся на авангард 20-х. Но филоновские изыскания ничуть не противоречат времени Петрова-Водкина, его ученика Самохвалова. Идите к черту с глупостями о тоталитарном стиле или социалистическом натурализме! Фальк - мир городского сумасшедшего. То же и Лабас. «Купание красного коня» Петрова-Водкина (Париж, 1912) - вещь пророческая. Люди не желали больше монархии. Гершензон (писал про Пушкина) из революционной России не уехал. Пишет: «…Вот произойдет взрыв… Заполыхает на полмира война еще невиданных размеров. Нет никакой надежды, чтобы олигархия…скоро образумилась при естественном ходе вещей… Снова близятся дни какой-то большой…расплаты».
«Красного коня» Петров-Водкин создавал как предчувствие расплаты народа за десятилетия слабости духа, разложения, лени, супербироновщины. Наступают времена платежей - долгих, тяжелых, которые русские понесут за стремление к фальшивым идеалам. Заплатим дорого за столыпинский обморок жуткого, мерзкого «времени кулачья».
Платон исключил из состава «идеального государства» поэтов. Но «большое время» не знает идеального. У Шостаковича чудовище в 7-ой симфонии рождается из звукового кривляния, фиглярства. Все хохочут. Всем по душе фальшь и «антисоветизм» по принуждению, «патриотизм» из расчета. А завтра сволочь напялит колпаки венецианских шутов, если потребует выгода и комфорт задницы. «Что вы делаете, Блинак?» («Игрушка») - «Снимаю штаны. Вы же приказали». Отчего удивительные открытия даже в жутких полотнах Бориса Григорьева? Люди заняты серьезным делом, живя в несовершенных условиях. И Малевич, и Попова, и Сарьян.
Вот Кончаловский. Семейный портрет. Маленький мальчик в матроске - будущий автор слов гимна невиданного ранее государства. Оно - не идеально, но являет процесс к достижению безусловного мира. Поэты и художники, вестники несовершенства, врываются на стройки этого социума. Это там - занимаются глупостями. А здесь - устанавливают планки истинности, настоящего. Уровень - либо гибель, либо жизнь. Мандельштам: «Играй же на разрыв аорты». Только так можно попытаться создать «компьютерную действительность» Филонова, фундаментализм кругов и квадратов, линий и плоскостей Родченко и Малевича.
Петров-Водкин - мистик, предвозвестник. То мальчик-привидение с синим лицом. А вот картина «После боя»: над комиссаром и бойцами - тени погибших (тоже синие). Тут у него предшественники А. Иванов и Врубель. Дейнека и Самохвалов - кочевники, дикие люди, ушедшие в новое варварство. Попробуй поискать что-нибудь подобное. Найдешь такого дурака, как я.

Питер. 28 декабря 2016 - 7 января 2017. 113

Бегу, более того, боюсь неупорядоченности. Как ребенок, зациклен на доречевых впечатлениях. Твердо знаю (основа здорового восприятия окружающего), что самое важное для существования невозможно вывести из толкования знаков. Но разве современная наука не бесконечно углубляющаяся катастрофически в толкование различных групп фактов. Лет пять-десять назад расшифровали геном и построили модель ДНК. Все, приехали! Загадка жизни ясна. И что же? Оказалось не так. «Прячусь» в остатках классики: ньютоновская картина мира, механика, теория эволюции. И еще: душа смертна, бога не существует. Страхи - детские. Комплекс сопротивления научному знанию силен. Тысячелетиями для человечества-дитяти: земля плоская. Ребенок не умеет говорить, но знает: кубик устойчив. Если я не падаю, значит, основа (земля) - плоская. Бессловесное дитя телеологично: что-то есть, значит, это «что-то» для чего-то нужно (а чуть позже - приспособлено для каких-то целей). Семейный узурпатор (вокруг прыгают с памперсами) - дуалист. Есть тело (жрать охота, и еще всякое разное, с чем без горшка не справиться). Но есть «хотелки» и «гляделки» (прототип представлений по душе). Большинству взрослых близки детские штампы. Рассуждают об эволюции, жоффруизме, ламаркизме и номогенезе - это скучно. «Неприятием науки» пользуется подлое телевидение. Дядьки-ученые, ни в чем не уверенные (теоретики сильно отстают от выскочек-экспериментаторов), не пользуются спросом, рейтинги низкие, «прокладка» между рекламой малодоходна. Лучше уж астрологи, шаманы, пошлые кликуши. Когда толпа «пожирает» отбросы - она не устала. Когда пытаются объяснить, что любовь (ненависть) - не функция «души» (которой не существует), а итог высшей нервной деятельности (мозга и чуть-чуть гипофиза), - вопли: «Идите к черту! Дайте отдохнуть! Мы намучились на работе!» Ни черта, сволочи, не намучились! Ленивые (в смысле построения логических умозаключений) твари!
Негодяи, жирующие в СМИ, используют ситуацию разделения на людей глубоко образованных (их немного) и субъектов невежественных. Любители попкорна и сложные музыкальные и художественные творения несовместимы: «Ой! - визжат простофили, не раз обманутые банковской мафией. - Мы такое не смотрим, не слушаем». Я из этих, якобы жутко усталых. В какой-то момент понял: человечество катится в дикость. Что противопоставить (желание это необъяснимо, ибо бессмысленно, одичаем однозначно)? Долгое время считалось: хаос - будущее человечества. Сколько ни вороши обломки - только хуже получится. Масса убеждена: «Не буди лиха, пока оно тихо». Пусть провалятся в тартарары наука, классическое искусство и интеллигенты в шляпах, стоптанных ботинках и очках на резиночке. Они, черви книжные, нас, работяг и матерей, презирают. Но кто доказал, что при копании в мусоре будет лишь больше мусора? Нет! Тяжело, но нужно копаться в обломках, в пыли, в грязи и дерьме (а иначе зачем нужны анализы на яйца глист?). И родится порядок. Тяжело, но порядка из хаоса образуется ничуть не меньше, чем хаоса. Есть еще энтропия, но, по мне, так могильный покой лучше кровищи и треска костей.
Стою в «филоновском» зале. Шепчутся две пожилые женщины. Одна: «Баратынский не хуже Пушкина. Но, в искаженном виде именно Пушкин был источником свободы. Он, несомненно, русско-африканский империалист, европеец, но азиатский. Чаадаев - тот западный либерал в открытую. Оттого объявлен психом. Сталин постановил: Маяковский - главный среди пролетарских поэтов. Пушкин - основной в русской дореволюционной поэзии. Десятки миллионов экземпляров. Институты работали именно на живого еще Маяковского и покойного уже Пушкина. Поборники вольностей «скрылись» за высокими стенами исследовательских учреждений. Нашли ограниченно-свободное существование. Плата - десятилетия проходят, а Пушкин - наше все. Тоталитаризм наоборот. Удобная позиция для малограмотных. А по мне - Грибоедов лучше. И тот же Баратынский».

Цирк

Малопонятна жизнь моя, и мне же
Советуют осмыслить на манеже
Мой красный нос и мой парик
Под гнусный смех и дикий крик.

Нет сил и воли - подчиняюсь:
Валюсь в опилки, громко каюсь,
Качусь по кругу, словно тюк,
Ни ног не чувствую, ни рук.

Украдкой смахиваю слезы,
А в пальцах - свежие занозы.

Смешон же я - небрит, в хламиде:
Ведь цирк наш беден, в жалком виде.
Смешу за гроши нищету,
Что тут смешного - не пойму.

Разбито тело, без понятья
Костьми махаю, всюду братья,
Живут без мыслей, животом:
Набить утробу на потом.

Что им, что мне - все жизнь кривая.
На пыльной тряпке, умирая,
С следами старых лошадей,
Сказать мне некому: «Налей!»

О, счастье - девка из амбара,
Развратен смех ее и яро
Слова швыряет, как зерно,
Гнильцой подернуто оно.

И вот, сквозь запах влажной прели,
Услышал перезвон капели:
Пошла прозрачная вода,
Шалман наш сгинул навсегда.

Ряды притихли - не до смеха.
Шатер заполнен, в нем потеха
Веселой смертью отдает,
Нелепый клоун не встает.

Манеж округл, как блин Вселенной.
Не встану, черти, незабвенный,
Шутом останусь, так и быть,
Ведь всем нам скоро уходить.

Виновный

Живем - и всюду виноваты,
Чуть родились - уже помяты.
Как оглашенные, орем,
С родившей матерью вдвоем.

Виной повязаны на пару,
Хмельной отец подбросит жару:
Зачем он ржал, меня качая,
Я до сих пор не понимаю.

В руках веселого папаши
Хотелось плотной манной каши,
Но титьку мамка мне сует
И молоко насильно льет.

Урок младенческой неволи -
Ни перца крепкого, ни соли.
В мой рот засовывают грудь -
Соси, иначе не вздохнуть.

Ты будешь жрать, что не желанно:
Тут все сосут, довольно странно.
Бродяжке хилому - хана,
Тягуча тонкая слюна.

Глаза нальются ало-красным,
Виновный выглядит опасным,
Вздувая нюхалки ноздрей.
И кто-то крикнет: «Меньше пей!»

Питер. 28 декабря 2016 - 7 января 2017. 106

Юра расстелил на полу коврик, бросил валик с дивана. Сам сел в кресло-качалку, покрытое пледом. Мне приятно вытянуть гудящие от усталости ноги, чувствовать спиной ворс подстилки. В квартире тепло, валяюсь на полу в трусах, майке. Седов убеждает меня, что «карму» воспринимают неверно. Среди русских она, как тяжелая неизбежность. Мы идем от собственной жизни к абстрактному по наитию. Жизнь же нелегкая. Радости мало. Скупость духовного света формирует греческое, «каменное», отношение к судьбе. Жалуемся на жизнь, и выходит: выводы делаем не просто поверхностные, но неосновательность их «окрашиваем» в унылые тона. Надо наоборот: карма изначальна, мы - под ней, но она не тяжела, а излучает свет и надежду. На смену музыкантам-романтикам, таким, как Шопен, пришли реалисты, формалисты. Ракурс тот же: от головы - в мир. Правильно лишь творчество некоторых великих рокеров. Не тех, что тяготели к импровизации, джазу, а тех, кто звук делал чистым, абстрактным, «всемирным»: «Genesis», «E.L.P», «Pink Floyd», отдельные композиции «Beatles», «Led Zeppelin». Слушал в пол-уха. По телику показывали «Золотого теленка» Швейцера, с Юрским, Куравлевым, Гердтом. Смешно скакал Паниковский (Гердт) вокруг Корейко (Евстигнеев), выкрикивая: «Дай миллион, дай миллион!» Всякое сатирическое произведение формирует отношение к предопределенности, как к чему-то тяжелому, неизбежному. Почему бы Юрскому (Остапу) не пересечь с добром румынскую границу! Но, даже если бы и пересек, «белые штаны в Рио» завершились бы печально. Мы это чувствуем заранее. В «Двенадцати стульях» потешный Киса вдруг оказывается с бритвой, перерезает горло турецко-подданному («Как сумасшедший, с бритвою в руке»). Позже появляется Тарковский со «Сталкером» и Сокуров с «Фаустом», а до этого - со «Скорбным бесчувствием». Естественно, Тарковский, Сокуров, Хамдамов ближе к «Pink Floyd» и Уотерсу, нежели к «The Whe» и «Greem». Жана-Мишеля нельзя забывать. Антониони в «Bloy up» раскусил кармические начала в Уотерсе. Пригласил озвучивать киноленту. Если французы давным-давно «породили» забавного Мольера, то от нас поступил сатирический ответ: Салтыков-Щедрин (а до этого - Гоголь с «Ревизором»). Бесстрашный Зощенко расширил границы сатиры, но даже его Володька Завитушкин напрашивался не на бытовую глупость, а на космическую.
Никто никого не ограничивал. Сатира в России тяжела, «заносит» ее к страшным выводам. Рокеры странные. Градский со «Скоморохами» - так тут же подавай ему отчаянную поэзию скуки Саши Черного. Одесские ребята (солнце, море) с трудом, но породили космополитичного Бендера. Прошло несколько десятков лет, прежде чем появились гайдаровские опусы (с отечественным джазом и попсой весьма высокого уровня). Почему так долго эксплуатируют «светлую» карму Бендера? Отчего не появляется ничего, равного по уровню Ильфу и Петрову? С какой стати аккуратные «Фиги в кармане» Жванецкого воспринимаются как нечто революционное? Выход в конкретику: отчего у нас народ любит вождей и ненавидит правительство (которое вождь же и возглавляет)? Значит, мы иранцы (или, по Салтыкову-Щедрину, «господа ташкентцы»)?
Отключился измученный мозг. «Светлая» карма Седова сконцентрировалась на образе Роджера Уотерса (похожего на Ричарда Гира). Открыв глаза, увидел: свет горит, по телевизору - ветхий «Bony M.», Седов похрапывает, кресло под ним не качается. Встал, опершись на край стола, неверным шагом направился в спальню. Укрываться пуховым одеялом не стал: жарко. Снилось: палящее солнце, трепещущие под влажным ветром пальмы. Кто-то «собирает» море в мелкие складки, и оно кажется не настоящим. Так у Феллини в фильме «И корабль плывет». Белая комната с длинными столами. Спрятался. В руках - автомат. Если стрелять, то в окно, где нет стекол. Но, как стрелять, если обзор ограничен и почти ничего не видно?

Силач

Пиит сочиняет: вот дождь, вот окно.
Под вечер писанья под злое вино,
Испив его, молвит: «Могила».
Рыдает неискренне сам для себя,
Всех прочих с нещадною злобой коря,
Страдальцу жалеть себя мило.

Так что же несчастному душу гнетет?
Неужто никто его не позовет?
Лишен и вниманья, и ласки.
Она, и не первая, рядом лежит,
От стонов сожителя мелко дрожит,
Кривые страшат его маски.

Он словно явился в одеждах врага,
Сошлись в его белых глазах берега,
Реки с молоком ее счастье.
Он явно доволен испугом -
Теперь не любимым, не другом
Льет в душу отраву ненастья.

Придуман им ливень - вот в окна стучит,
Стальною иглою по жести строчит.
Плаксив, но велик телесами.
Собою красуется, словно Нарцисс,
Всех прочих швыряет безжалостно вниз,
Командует здесь небесами.

Как злой чародей, всем он проклятый враг,
Склоняет коварно свой бархатный стяг,
Ее и других усыпляя.
Он, рифмами воя, загонит в полон,
Пропев с преисподней куплет в унисон,
Шипит, будто аспид: «Родная!»

Питер. 28 декабря 2016 - 7 января 2017. 100

Субъект словно материализовался из зимнего коридорного сумрака. Понял - стоял у меня за спиной, пока исследовал разложенные на столе книги. «Удивлены?», - словно из гроба, прозвучал голос. Жуть навалилась мгновенно: «Ой! - вскрикнул я, отпрянув от стола. Добавил глупость: Аккуратно разложено! И вот - Удмуртия». Выяснилось: мужичок. Седой, скуластый, маленький. Байковая рубашка, растянутый на локтях пуловер с большими пуговицами. Болоньевые, блестящие на засаленных коленях шаровары. Зимние ботинки, кожзам полопался. Субъект доволен произведенным эффектом. Рассыпчатый смешок, шуршащий, словно из подполья. Мужчинка добавляет: «Живу здесь. Вроде сторожем. На самом деле - искусствовед. Занятие затратное. Чтобы всерьез заниматься, нужно много денег. Сегодня никому не нужен, труд мой не оплачивается. Другой способ - денег не иметь вообще. Кусок хлеба. Чай. И чтоб тепло было. Пожилому человеку оно - в первую очередь».
Я: «Голявкин и удмуртские художники - современные тенденции?» Дядя: «Еще скажу: таких, как я, считают полоумными. Год. Пять. Десять. Невольно превращаешься в чокнутого. Бежишь от города, от не менее сумасшедших людей - уже не помогает. Безумие сродни отравляющему веществу».
Понимаю радость отшельника от случайного собеседника. А он: «Художники Удмуртии в семидесятых…». Резко прерываю: «Искал Геннадьева. Он тут, в обломках. Жаль». Он: «Геннадьев только думает, что современен. Позапрошлый день. Сам помогал носить его деревянные изделия. И ломал. То, что он делал, не должно…». Видит - ухожу. И - громко: «Завтра приходите. Будет интересно». - «Не смогу, спасибо за предложение. Мы тут у брата в гостях». «А-а-а, - тянет коридорный, - это к Мише, что ли?» Отвечаю, что да, к М..
В. и М. в мастерской вскипятили чай, нарезали сыр, хлеб, лимон. Пьют коньяк. Из разных рюмок - пузатой и продолговатой. - «Странный человек, - обращаюсь к М.. - Живет в коридоре. Копается в пыльных книжках». М.: «А он тут много лет. Это Саша. В прошлые годы спал в лифте. Комендант разрешил. Только ему. Иначе все здание заселят бомжи. А этот, вроде, «Муху» кончил». - «А что завтра будет?» - интересуюсь. - «Не знаю. Саша каждый год до Рождества устраивает выставку. На лестничных площадках много картин. О некоторых забыли, чьи они. А он вытаскивает, выставляет в ряд. Есть актив. Решают, какое полотно в новом году будет висеть на стенке. Случаются обиды, целые баталии. Художников много. Все гении. Поминают умерших. Вспоминают - чья и где картина. Саша летопись ведет. Я - не участвую. Врагов наживешь».
Каждое посещение мастерской стараюсь отметить подарком М.. Из толстой кипы зарисовок выбираю одну. Начинаю клянчить у М.: дай да дай. Брат не дает. Нужно для работы. Эскиз жизненно важен. А в последний день, как бы неожиданно, извлекает рисунок из закутка, торжественно дарит то, что я и наметил. Изображаю радость. М. доволен. В Чебоксарах иду в багетную мастерскую. Стекло, паспорту, рама. Обрывок бумаги оживает, смотрится по-новому. Работы брата на стенах моего жилища. Поднимаюсь в Чебоксарах по лестнице, захожу в комнату, в коридор. Глаз натыкается на эскиз. Встану, долго разглядываю, словно увидел в первый раз. Нахожу новое. А Сашу правильно приютили, хоть он и тронутый умом. Без таких отшельников не прожить. Хранители пыльных богатств. Книжки, немногочисленные читатели, не все вымерли. Таков был Вильям Похлебкин. Странноватенькие приживались под сводами библиотек. Федоров (в прошлом) с его березовыми чурбачками вместо подушки. При мне (а я его неоднократно наблюдал) жил в университетской библиотеке «запойный» книгочей Гарфункель. Картина может быть крепка, как хорошая шведская водка.

Питер. 28 декабря 2016 - 7 января 2017. 99

М. тяжело. Парень сильный, а «муки» творчества сильнее. Может, чем здоровее человек, тем глубже «поражение» раздумьями. Во всем - в дружбе, в любви. Роден выразил эту мысль - ощущение. Ведь его памятник Оноре Бальзаку так напоминает «Раба» Микеланджело! Шевелюра, голая грудь, ручищи, терзающие путы хламиды, вздувшиеся мышцы шеи. М. ходит вдоль картона, непроизвольно гримасничает, шепчет под нос ругательства: «Ах, ты… Черт, что же делать?.. Слабо, совсем нехорошо». Сижу на надутом матрасе «ortex». Замечаю, что каждый раз в нарисованной композиции что-то поменялось: христианские старцы в белом уже вовсе и не старцы. Некоторые персонажи исчезли. У стены, на которой повешен картон, весь пол в серых пятнышках и черной пыли. Постоянное пользование резинкой. Ее останки ковром расстелены у эскиза. Стирается же уголь, которым ведется прорисовывание. Некоторые части уничтожаются резинкой, в ватмане образуются дырки, и брат по несколько раз заклеивает проплешины. Рассуждаю об идее нарисованного. Русские реалисты органически идейны. Интерес к народу. «Утро стрелецкой казни» - документалистика, в которой раскрываются великие силы - и побежденных стрельцов, и победившего царя. По телику показывают отношение европейцев к нам - высокомерное, невежественное. Так и у Василия Ивановича - та же мысль: западники чужды, омерзительны. Наши люди бывают беспощадны: «Покорение Ермаком Сибири» - на лицах коренных сибиряков ужас и страх. А ходят по краю гибели наши с беспримерной отвагой и веселостью.
Говорю брату: «Иногда не разберу, где сегодняшний канал «Россия-1», а где Суриковское «Взятие снежного городка» - «одним махом всех побивахом». Живописцы-мифотворцы (братья Васнецовы, Кулибин) - опять про славян, мещан. Знаменитые «Три богатыря». Про Русь - европейскую, греческо-православную, а не католико-латинскую - раздумываю много: Николай Ге с «Тайной вечерей» да Крамской («Христос в пустыне»). Даже пейзажи Левитановские пропитаны идеологией. Каков мотив изображаемого? Семирадский «погружался» в язычество. Кодтарбинский тоже. Не русские. Поляки. Зарабатывали живописным ремеслом недурно. Хочешь покрасивее сделать, а мысль - по боку?» М. разъясняет Крамского с Ге: «Хочу нарисовать, как у Поленова «Христос и грешница». Не соглашаюсь, советую усилить идейную основу, чем расстраиваю брата.
В. звенит чашками, кипятит воду. Иду искать любимых рыб художника Геннадьева. Темный коридор, дальний свет в конце. В следующем фойе обнаруживаю стоянку грамотного человека: большой стол под зеленым сукном. К нему прислонен кусок гипсокартона. Вместе со столом, стульями, этажеркой с книгами всунута продавленная раскладушка. Пуховая перина, старая, смятая до неимоверной тонкости. На столе - тома. Сверху - Герцен, Чернышевский. Ножницы, несколько деревянных линеек, стакан с отточенными карандашами. Человек одновременно работает над двумя текстами - раскрыта книжка Виктора Голявкина и пожелтевший альбом «Художники Удмуртии». На удмуртах лежит линейка, по которой, карандашом, отчеркнут абзац в тексте. На стуле круглый коврик из цветных лоскутков. Мутная вазочка с засохшей розой.
Выхожу на лестничную клетку, нахожу разобранных на куски рыб. В доме на Песочке туго с идеями. Отделываются малопонятными образами. Бессмыслицу обессмысливают. Минус на минус плюса не дает. Говорю в лестничный провал: «Геннадьева-то за что! Ведь безыдейный, как пейзажист Васильева».
Перебираю обломки - рыбий глаз, хвост, плавники. Он ведь и чешую когда-то рисовал.