Первое место, куда мы пошли всей семьей неделю спустя после приезда в Москву, была Третьяковская галерея. Идея была мамина. «Долгие месяцы, - сказала она, - мы с Игорем ходили на лекции о Третьяковке. Теперь посмотрим на все картины, о которых нам рассказывали, по-настоящему».
В тот день, в середине октября, было холодно, сухо, ветрено. Высокое серое небо было далеким и безжалостным. Третьяковка, кирпичная, красная, похожая на игрушку и веселый пряник одновременно, встретила нас теплом. Даже Олежка не хныкал. Он был задумчив. Ему понравился Суриков «Взятие снежного городка».
То, что я увидел, потрясло. В душе все дыбилось, обламывалось. Внешне был спокоен. Отец спрашивал, что случилось. Не плохо ли мне. Отвечал, что мне хорошо, и продолжал ходить со скорбной, не по-детски вдумчивой рожей. Родители чувствовали, что я меняюсь на глазах. К плохому или к хорошему приведет? Натиск огромного города стремительно нес в разные стороны – и к плохому, и к хорошему. У меня внутри все расширялось и углублялось. Открылась удивительная штука – мысли и чувства стали объемными. Раньше мне скажут что-нибудь или же почувствую чего-то – и все это вырубается на какой-то плоской поверхности. Будто бы есть я и огромная, плоская поверхность.
В октябре 72-го, за месяц, стена рухнула. Стало просторно, пусто. Хорошо, перед Третьяковкой меня выручило московское небо – оно в этой пустоте дало мне модель моей душевной – новой и вольной - пустоты. Эта пустота навсегда стала для меня, как тогдашнее небо, - серое, бесконечное и безжалостное. Иногда думаю – как было бы ужасно, если бы в те дни стояла жара, и наглое, огненное солнце выпячивалось болезненным фурункулом, питаясь синевой неба, как вампир кровью. Эти суетливые, трепетные листочки повсюду и зеленая травка. Или, допустим, все было бы белым-бело и суетливо брызгала бы метель во все стороны так, что было бы трудно дышать. Я бы потом десятилетиями, в этой снежной суете, душевно задыхался, потому что открывшееся внутреннее трехмерное пространство было бы забито снежным пухом.
Но Москва приготовила мне роскошный подарок. Вернее, два подарка. Она дала мне энергию людского моря, которая открыла во мне новое устройство души. И она же это внутреннее пространство обустроила – серое, холодное, пустое небо, как модель моих внутренностей. Черно-белый мир клоуна Енгибарова тут пришелся кстати. Он, конечно, был поломан, а обломки его раскиданы. Но они не исчезли. Мой внутренний мир ожил. Он стал как беспрерывная карусель. Вечно текущая личность. Но в этом беспрерывном движении обломки-то были все те же. Из моего прежнего плоского, любимого, черно-белого мира.
В Третьяковской галерее, мне показалось – проглянуло где-то в самой глубине вращающейся воронки моего духа тусклое солнце воли. Оно было все тем же – ярким, безжалостным и серым. Как тогда, когда в первом классе, из последних сил, я мчался к финишу на лыжах. Мне показалось, что солнце воли чуть-чуть улыбнулось мне. Может, и нет. Ему же наплевать на нас. Просто почувствовалось, что я не одинок в пустом пространстве души, где привычные слова и чувства вдруг стали объемными и живыми. И еще. Будто кто-то сказал мне – держись, парень. Страшно, но нормально. Привыкнешь. Со всяким случается.
В галерее меня потрясло все. Внимание привлекли глаза людей, изображенных на картинах. Среди икон – «Спас златые власы». Репин. Глаза царя Ивана на картине «Иван Грозный и сын его Иван». Лицо боярыни Морозовой у Сурикова и «Христос в пустыне» Крамского.
Но тогда, в первый раз, это «Спас златые власы». Надо всем хаосом, мусором, душевной неразберихой всплыли в серой пустоте живые глаза Христа. Строгие, простые и далекие. Как-то так получилось – с одной стороны, тусклое солнце воли, с другой – духовно сотканные Христовы глаза с иконы. И там, и там - выход в бесконечность. Душа – труба, вскрыта с двух сторон. В этом тоннеле все несется, изменяется, рушится и плавно протекает. Но входа два – воля и глаза Христа, которые в XII веке открыл в мир неизвестный художник.