Моменты музыки, в которых рот и гортань, и легкие являются инструментом, относительно редки. Но дыхание (а порой и нечистое) постоянно.
В Крыму, на одном из концертов помятого пианиста, солировала молоденькая девушка из Московской консерватории. Пела чудесно, но с безмерно распахнутым ртом внешне становилась и смешна, и глупа. Да еще этот недоопохмеленный дядя за роялем. Вот ведь картина – мучающийся, практически страдающий человек за роялем, девица с разъятым хлебоприемником и при этом чудесный романс Чайковского. Поначалу я закрывал глаза, чтобы не видеть этого несоответствия. Потом не выдержал, выскочил в парк и там хохотал от души в одиночестве.
Лучше мужские хоры. Там рты все открывают согласно. А если учитывать, что качественные мужские хоры сейчас страстно увлечены религиозными произведениями, то сам материал обязывает. Года три назад слушал в Ленинградской филармонии мужской хор под управлением Минина (брат Миша сидел рядом и, по обычаю, делал в своем блокнотике быстрые, моментальные зарисовки). Когда, на бис, эта мужская офраченная машина затянула «Вечерний звон» - я «поплыл». Много звука, наслаждения, грусти и мало человеческих проявлений – физиологических подробностей. Физиологизмы (и мысли о них) растворяются в массиве одинаковых тел – черные фраки, хрустящие белые манишки, галстуки-бабочки. В мужском хоре, за многие тысячелетия существования хоров, хорошо знают, что физические особенности скрадываются, хор выглядит, как огромный орган, и это умаление человеческого компенсируется - на передний план выдвигается солист.
Помимо мининского хора нравится хор Чернушенко. У Владислава Чернушенко сильно религиозное начало. Строгое, сдержанное и не очень красивое. Слушая «русские страсти» в исполнении серьезных чернушенковских мужчин, никак не мог отделаться от ощущения, что с каждым музыкальным «поворотом» в меня вгоняют длинные чугунные рельсы. Рельсы тянутся по внутреннему пространству и тают в недостижимой дали. Так и идут рядом, почти параллельно, эти железные дороги. Ни изящных вывертов, ни виньеток. В то же время русские антифоны, тропари и трисветия легче и светлее, чем католические распевы. Довелось в концерте слушать польский мужской хор. Исполняли средневековую церковную музыку. Их, «глории», «санктусы» и «агнус деи» ложились на слух тяжелыми, глухими плитами. Хор ревел мощно, непобедимо, но большую часть песнопений тихо шелестел – мутно, слитно и мрачно. Этакое урчание в брюхе фантастического чудовища.
Наши же монахи пели, как строили: просто, ясно. Влупит по самой середине души чугунную колею – и айда дальше. «Благослови душе моя, господе», «Достойно есть», «Святый боже» в обработке Бражникова (а это XVII век) чем-то отдаленно напоминали заунывные казахские песни под домбру, которые так мне нравились. Но восточный певец одинок, и у казахов-кочевников никаких хоров не было – ни мужских, ни женских, ни смешанных.
В России хоры мощнейшие, огромные. Это культура. И люди дикие, вольные, а то и беспощадные. Что-то заставляло их сбиться вместе и петь. Звери хором петь не умеют. Люди хором не говорят, а если говорят, то ругаются. Но хором – поют. Человеческое начало пробивается сквозь животное в человеке там, на краю, где едва осознанный звук вылетает, обработанный душою, на край ее и с этого края улетает в неизвестном направлении.
Мужской хор Валерия Полянского. Слушаю чаще всего, потому что из церковных авторов мне нравится Дмитрий Степанович Бортнянский. Хороши и Кастальский и протоиерей Турчанинов, и, конечно же, Павел Григорьевич Чесноков, но Бортнянский с его пятьюдесятью хоровыми концертами мне ближе всех.
Хор Полянского взялся исполнять эти концерты. И я принялся их слушать. Понравилось. Концерт №3 «Господь, силою твоею возвеселится царь». Концерт №5 «Услышит тя Господь в день печали». Концерт №16 «Вознесу Тя, Боже мой». 35-й концерт «Господи, кто обитает в жилище Твоем». 27-й концерт «Гласом моим ко Господу воззвах» и так далее. Все это на церковно-славянском языке, но симпатично в Бортнянском то, что церковные «чугунные рельсы» знаменных распевов он начинал по-своему «закруглять». То есть рельсы-то, как и прежде, бежали в темную даль, но уже не просто, а с некими «блестящими» хитростями. Эти «хитрости», человеческие сложности, не давали звукам наскоро прокатиться по пространству души и исчезнуть навсегда. Нет! Все это музыкальное хозяйство композитором задерживалось здесь, в пространстве человеческого, и человеческое оживало. Это оживление нравилось не вымышленному «Богу», а смертному человеку. Теперь свет хлестал не бездарно в пустоту, а черные, строгие певцы оттого и были возвышенны и скорбны, что сознавали торжественную бессмысленность своих деяний. «Прожектором» музыки композитор не повернулся, но всего лишь начал поворачиваться в сторону человека. И «площадка», с которой этот самый «прожектор» бил в пустоту, тоже стала понемногу светлеть.
Представляю, сколько этим «разворотом» Дмитрий Степанович нажил себе врагов. Дело-то было самое что ни на есть серьезное – либо великое от человека в пустоту, либо хоть немножко, да на самого человечка. Это половинчатое состояние музыки было самым что ни на есть благотворным. После Бортнянского пошло только в сторону человека. Про Бога, про великую пустоту стали забывать. Дмитрию Степановичу-то нужно было не только духовное творить, но и обслуживать всевозможные театральные и развлекательные затеи Павловско-Гатчинского двора.