То же и с художниками – взлет на заре бюрократического государства, потом еще высоченный подскок после Великого Октября, ровная мощь во время Великой Отечественной (тут же и Прокофьев со своим Александром Невским, и Шостакович с «Ленинградской» седьмой симфонией). Сейчас – упадок и… тишина, и бесцветье.
Хлынула толпа молодых, талантливых людей. Хотелось многого, великого и везде. Перелилось этой энергии достаточно и в музыку. Мелкопоместные дворянчики, дети управляющих сталеплавильных заводов с Урала, купчики и дьячки. Даргомыжский, Мясковский, Глазунов.
На Западе почуяли – в России шевеление. Объявились Лист, Шопен и сочинитель вальсов Штраус. Так бы и переть вперед, ровно, мощно. Это после Чайковского и Римского-Корсакова. Но – нет. Ведь Россия. У того же Чайковского элементы червоточинки, какой-то сомнительности, прямо-таки отката в совсем другие сферы. «Всенощное бдение». Грустный конец жизни. Глубокая выпивка. Половые проблемы.
Великий Мусоргский – не менее велик, чем Вагнер, так пил же, собака. Было ему под силу тянуть гигантский воз музыки. Тянул. Но как-то скучно стало (или было?) этому богатырю. От его же музыки – нехорошо. Вот и пил, молодец.
Бородин был химик, а Римский-Корсаков моряк. Потрясала разночинную молодежь музыка, как диковинный зверь в зоопарке. Только знали ребята, что все равно – зоопарк, все равно – зверь диковинный, не наш. Русская же жизнь течет совсем по другим, глухим местам.
Представить себе, чтобы Вагнер так же хлестал водяру, как Мусоргский? Невозможно. У них с музыкой в итоге страшная вещь приключилась (Феллини это чувствовал, ему Нино Рота музыкальный цирк обеспечил, а он «Репетицию оркестра» снял). Но в Европе к музыке долго подбирались. Лет пятьсот на лютне бренчали. Потом лет триста на клавесине (тоже щипковый инструмент).
Клавесин частенько слушаю. Клавесин, при всем моем к нему уважении, утомляет однообразием тона. И так – бреньк-бреньк – триста лет. Чтобы в России триста лет бренькали на клавесине? Представить невозможно. Тут сразу подавай оркестр. Симфонический. Тысячеголосный. А поскольку разночинцы, люди одновременно и мелкие, и великие, то тут же, с первой великой фамилией, тащат в музыку народ. Никто Глинку за язык не тянул, сам сказал: «Музыку народ сочиняет. А мы (то есть композиторы) ее только аранжируем».
Впрочем, в голове у Глинки (как кто-то в фильме про Глинку хорошо сказал: «Сразу видно, что Глинка, а не фарфор») была каша. Оперу, при народе-богоносце, царю посвятил. Мол, простой русский человек, Иван Сусанин, «Жизнь за царя» отдал.
В России быстро на край выбежали. На тот край вечности, где, собственно, музыка и живет, жизнью своей распахивая человеку глубины вечности и пустоту мироздания. Вышли с грохотом, с шумом и, уж наверняка, бессмертно. Раскидали быстренько клавесины, лютни, виолы да гамба и флейты и… что-то скучно им стало. Пик прошли, стали спускаться с холодных вершин. До мощного органа, как дотошные европейцы (впрочем, чего им не играть в музыку, когда греет теплый Гольфстрим).
В Европе музыка велика, но величие ее в том, что ею там разгоняют серость и скукотищу. В России скукотищу музыкой разгонять не захотели, а что дальше с этой «классической» музыкой делать – не знают. Вот ведь в чем проблема – у нас не скукотища. У нас – дикость. А дикость звукосочетанием европейской выделки не разгонишь. Скрябин пытался ее музыкой разогнать. Мечтал о новых, невиданных инструментах, о гигантских оркестрах. «Поэма огня», «Поэма экстаза» - о стихиях человек писал. О тех нелюдимых местах, куда музыка, собственно, человека и приводит. Надорвался. Умер сравнительно молодым.
Богатейших людей России, крупнейших землевладельцев и дворян, среди музыкантов не было. То же – в Европе. Нищие капельмейстеры, бедные руководители церковных хоров, бесконечное безденежье, чечевичная похлебка и голодные детишки. Богатые и знатные музыкантов в шутах держали. Один папа у Моцарта чего стоит!