Тяжелей всего было расставаться с отцом. Тяжелей всего было таскать пианино.
В музыкальную школу поступал вместе с отцом. Он, как всегда, спешил. Мое поступление в музыкальную школу было важным, но не единственным делом. Когда мы вышли на улицу, папа сказал: «Ты поступил в музыкальную школу. Это нужно отметить. Чего вкусненького хочешь?» Я захотел вафельный стаканчик мороженого и бутылку любимого «Буратино».
Не помню, как отреагировала на мое поступление мама. Помню папино мороженое.
Разумовы тоже купили новенькую «Октаву», правда, цвет у нее был не черный. Инструмент был сделан из светлого дерева. При переездах Разумовы так же аккуратно таскали музыкальную машину за собой.
Потом мамина роль в моем музыкальном образовании выросла чрезвычайно. Когда переезжали в Москву и все в Новочебоксарске из мебели продали, мама как зеницу ока берегла пианино. Отец говорил, что музыкальную школу нужно оставить, в Москве они ее не вытянут. Пианино же нужно продать. Мама сказала: «Нет». И пианино отправилось на грузовике «МАЗ» в Москву.
Сколько мучились с этим пианино в Москве! Сначала привезли его в Теплый Стан, где снимали квартиру. Потом перебрались на Новослободскую, но в общежитскую комнату затащить пианино, конечно же, не разрешили, и «Октава» молчаливо простояла у какой-то старухи, которая жила на Новослободской, в тех же общагах, но отданных преподавателям. За нахождение пианино на хранении еще и платили. Папа очень понравился старухе, которая была женой какого-то партийного функционера. Функционер умер. Его жена – то ли переводчик, то ли корректор в издательстве «Политическая литература» - согласилась, из-за папы, спрятать на время пианино у себя в квартире.
«Октаву» везли обратно в Чувашию. Когда в 74-м году мы вновь оказались в Новочебоксарске, у нас из мебели не было ничего. Пианино, много книг, пластинок и музыкальный комбайн «Беларусь». Все пришлось наживать заново.
В Москве музыкальную школу не бросил. Все из-за матери. В Теплом Стане была музыкалка. Ездил туда после школы на автобусе. По специальности учил меня какой-то молодой армянин. Маленький, изящно одетый, даже с блестящими запонками, он мне ничем не запомнился. Сольфеджио преподавала странная женщина. Она была плаксива (рассказывала нам истории из личной жизни и плакала). Была симпатична, но с уникальной фигурой – чрезвычайно узкие плечи и обширный зад. Чистая груша. Таких грушевидных фигур я никогда больше в жизни не видел. Имен их не запомнил.
На Новослободской же почти два года имел дело с интереснейшим человеком. Специальности меня учил Юрий Владимирович Степняк, в чем-то даже дорогой мне человек. Можно сказать – учитель. А вот сольфеджио нам преподавала завуч школы. Кличку помню – Пучеглазка. Это была пожилая грузная женщина, и у нее на уроках у меня ничего не ладилось. Выходили одни безобразные отметки. Она вызывала в школу отца, говорила, что из-за моих отметок по нотной грамоте меня нужно отчислять из их выдающейся (что, действительно, было правдой) школы.
Отец, разговаривая с этой грузной теткой, где-то даже заискивал, унижался. И делал он это ради мамы. Самому-то ему было бы даже лучше, если бы я бросил школу. Я бы тоже особо не переживал.
В школе знали – отец слушатель главной в стране партийной школы. То есть пусть и региональный, но партийный функционер. Печенкой чувствовал – тетка-пучеглазка измывается еще и потому, что коммунистов ненавидит. Даже не так – до коммунистов ей дела нет. Просто приятно поиздеваться над человеком, сейчас временно слабым, не имеющим власти. Что касается меня, то я тут был сбоку припеку. Одним словом, фигура в этом конфликте не главная. Просто повод.
Может, это только мои детские впечатления. По сольфеджио у меня всегда были дела плохи, и Пучеглазка, с некоторым злорадным удовольствием, говорила правду – гнать меня было нужно из школы.
Ситуацию спасал Юрий Владимирович. Он разговаривал с завучем, с Пучеглазкой, про меня. Даже ругался с ней. Ходил вместе с отцом. Позже, когда мы, накануне приемных экзаменов в Ленинградский университет, гуляли по городу, отец вспомнил почему-то Юрия Владимировича, вспомнил то, что он говорил про меня. «Игорь - мальчик необычный. Необычность его не распространяется на сферу музыки, но он очень чуткий. Может, чувствует то, чего мы не можем чувствовать. Выгнать его из-за сольфеджио из школы? По специальности у меня нет к нему претензий, а вот выгоним – и нанесем удар по его способности все так обостренно и необычно воспринимать».
«Пучеглазка, - сказал папа,- даже повысила голос на них. Сказала, что ей нет дела до туманных рассуждений «об уникальных механизмах» товарища Степняка и отцовских чувств товарища Молякова. Моляков-сын бездарен, и его нужно гнать из школы». Но, каким-то образом, отец и Юрий Владимирович дважды уговаривали Пучеглазку, и в школе я остался.
Мама из-за этих разборок с сольфеджио переживала страшно. Она хотела вырастить идеального мальчика. Мальчик же оказался туп. В сольфеджио он – ни тпру, ни ну. Мечта о чуде-мальчике развалилась на глазах.