Заметки на ходу (часть 184)
Идея отдать меня в музыкальную школу родилась в голове матери. Но вступительные экзамены сдавал с отцом.Отец, как всегда стремительно, ворвался в школу, забрал из продленки, и мы отправились в музыкалку. Была поздняя весна 69-го, первый учебный год в общеобразовательной школе подходил к концу, а вступительные экзамены в музыкальную только начинались.
Обучаться музыке брали не всех. Кто-то экзаменов не выдерживал. Я выдержал. Помню, что-то пел, повторял музыкальную фразу за педагогом. Простукивал, повторяя ритм. Растягивая и растопыривая пальцы, пытался захватить как можно больше клавиш. Отец хотел отдать меня учиться играть на баяне. Он говорил маме, что сам играет на аккордеоне, на баяне, в случае чего – поможет. К тому же надо учиться пять лет, а не семь, как на фортепьяно. Это немаловажно. В свое время, когда у него обнаружился редкий по красоте голос, родители не смогли отдать его в музыкальное училище из-за того, что там нужно платить деньги. Нужно было платить и за учебу в общеобразовательной школе после седьмого класса.
Но мама для себя (а значит, и для сыновей, это у нее было нераздельно) хотела всего самого-самого, что давала жизнь (в смысле возможности осуществления). И, если спросят, то с достоинством ответить: «Нет, нет, у нас Игорюша на отделении фортепьяно. Это более фундаментальная подготовка, чем на баяне. На баяне учиться меньше».
Так же было потом и с Олегом, и с маленьким Мишей. Мише досталось больше всего – он учился в английской спецшколе, окончил семилетку по классу фортепьяно, параллельно посещал художественную школу. Затем окончание и музыкалки, и художественного училища (с отличием). Потом – Академии художеств в Ленинграде. Потом аспирантура. И снова - с отличием.
Мать хотела, чтобы мы достигли высот во всем. Вместе с нами высот достигла бы и она, как мать. Чтобы все знали об этом. Чтобы все завидовали. А высот мы должны были достичь там, где нужно много, очень много и тяжело работать, упорно трудиться. Огромная благодарность маме – она была самолюбива, но через нас. Мы должны были стать стопроцентными людьми. Через наше успешное становление, и только через него, она могла бы уважать и себя. Она думала, что окружающие это поймут, оценят и скажут: «Вот Нина Молякова! Какая она молодец! Какие у нее чудесные дети!»
В итоге так сказали не многие. Большинство завидовали. То, что из нас что-то получилось, приписывалось успехам отца. Мол, большой начальник. Основной массе было вовсе наплевать на то, кто такие братья Моляковы. Но на таких было наплевать и матери. Сколько же она работала – самоотверженно, самозабвенно, тяжело над нашим воспитанием. Бесконечно много дала она нам.
Музыкальная школа, язык музыки был на стороне смерти. Отношение к этому делу мамы было исключительно волевым. Ее воля сияла так ярко, как будто мама победно бежала по длинной, но легкой лыжне.
22 рубля в месяц – это было для моих родителей много. Когда в музыкальную школу отправился брат Олег, сумма достигла 45 рублей на двоих. Мама, как инженер, получала рублей 140-150. Отец, когда стал секретарем горкома, - 220. Тогда не воровали, как сейчас.
Потрясение случилось в финансах нашей семьи, когда родители, после моего поступления в музыкальную школу, приобрели блестящее черное пианино «Октава». Это была дорогая вещь. Главная в нашем доме. 550 рублей. Со времен пианино, у меня наладилась система координат под названием «дорогие вещи». Дорогая вещь для меня – это музыкальный инструмент. Сногсшибательная вещь – черный концертный рояль. Немыслимо дорогая, бесценная вещь – инструмент, созданный мастером. Например, скрипка Страдивари. В этой системе координат – картины. Потом – прикладные вещи (оклады книг, медальоны, броши, кольца).
Затягивание пианино в квартиру – тяжелая процедура. Сначала это делали взрослые. Когда переезжали с улицы Винокурова на Гидростроителей, здесь пришлось принять участие и мне. Когда переезжали в Чебоксары, то спускать пианино с улицы Гидростроителей в Новочебоксарске и затягивать на улицу Бондарева в Чебоксарах мне не довелось. А вот спускать инструмент с улицы Бондарева в Чебоксарах с 4-го этажа и поднимать на 3-й этаж в Климовом переулке в Ленинграде пришлось мне и моим друзьям. Вообще, спуск и подъем пианино – черного, массивного – было главным действием любого переезда. Ни шкафы, ни кровати так не доставали. В Ленинграде было особенно тяжело – лестница в здании крутая, узкая. Перила высокие, чугунные. Дом построили в 1827 году. Вот с тех пор перила на лестнице и были установлены. Успокаивало одно – пианино тащили в квартиру, хоть как-то имеющую отношение к музыке - там раньше жил администратор Розенбаума.
Тащили пианино в Питере я, Седов, два седовских человека, с которыми он в 2003 году делал какой-то ремонт, Коля Ованесов, муж Майи Любимовой и мой сын Вадим. Пианино было первым из того, что мы затащили в квартиру. Там оно и стояло в пустом зале. Точно так же, как много лет назад в пустом зале в Новочебоксарске.
Когда все перетаскали и сели закусить и выпить, лысеющий, слепой на один глаз Седик расчувствовался, развспоминался. Он вспоминал, сколько времени мы провели возле этого пианино – он и Иванчик с гитарами, я – за фоно. Седик вспоминал, что на подходе к дверям моей квартиры слышно было, как работает эта музыкальная машина – неукротимо перли из глубины звуки-очереди – Моляк разучивал гаммы.
Седик вспомнил, что за пианино я обычно сидел в темно-зеленой пижаме, и когда меня звали гулять, взгляд мой был тупым и тяжелым. Башка пробита насквозь этими гаммами. Я не сразу понимал, где я и чего хотят от меня Седик с Иванчиком.
Седик вспоминал, как мать насильно прогоняла из-за инструмента и велела идти гулять с маленьким Мишей. Мишу одевали, сажали в коляску. «Коляска у Моляковых, - говорил Седик, - была особая. Сам ребенок сидел впереди в креслице на двух колесах. Колеса были большие и мягкие. Цвет у них красный, а само креслице – синее. Ручка у коляски была всего одна, и крепилась она к креслицу сзади. Взрослый человек держал коляску за единственную ручку и толкал ее вперед».
«Миша Моляков, - продолжал Седик, - дома капризничал, строил рожи, когда его одевали. Но на улице весело улыбался, даже чего-то там урчал, потому что Моляк, выбравшись из-за своего пианино, начинал бегать с коляской, с довольным Мишей, прямо по центральной улице города. А на улице все наши болтаются из школы. Видят – Моляк со своим Мишей несется - и орут: «Эй, Моляк!» А тот ничего не видит, несется вперед – сам сзади, как мотор, держится за палку-рукоятку, Миша летит впереди. Набегается – нам эту странную гоночную коляску с Мишей передает, и уже мы по очереди начинаем бегать – то гордый Ларра, то Иванчик, то я. Вот так странно действовало пианино на Моляка».
Я соглашался – было дело. Гаммы и этюды Черни действовали на меня в стиле механического упорядочивания. Железный механизм музыкальной гаммы впечатался в мою душу. Всякое дело подчиняется этому музыкальному ритму. Что бы ни делал, главное – размеренность. Сначала постепенно, медленно. Потом, по мере привыкания и выучивания последовательности движений, – быстрее, еще быстрее, потом в бешеном ритме, но в сердцевине всего – четкость, размеренность. Сразу быстро не получится. Ритм и постепенность. Читаешь, копаешь яму, скребешь снег, кладешь плитку, пишешь текст, любишь девушку – ритм и постепенность.
Обучаться музыке брали не всех. Кто-то экзаменов не выдерживал. Я выдержал. Помню, что-то пел, повторял музыкальную фразу за педагогом. Простукивал, повторяя ритм. Растягивая и растопыривая пальцы, пытался захватить как можно больше клавиш. Отец хотел отдать меня учиться играть на баяне. Он говорил маме, что сам играет на аккордеоне, на баяне, в случае чего – поможет. К тому же надо учиться пять лет, а не семь, как на фортепьяно. Это немаловажно. В свое время, когда у него обнаружился редкий по красоте голос, родители не смогли отдать его в музыкальное училище из-за того, что там нужно платить деньги. Нужно было платить и за учебу в общеобразовательной школе после седьмого класса.
Но мама для себя (а значит, и для сыновей, это у нее было нераздельно) хотела всего самого-самого, что давала жизнь (в смысле возможности осуществления). И, если спросят, то с достоинством ответить: «Нет, нет, у нас Игорюша на отделении фортепьяно. Это более фундаментальная подготовка, чем на баяне. На баяне учиться меньше».
Так же было потом и с Олегом, и с маленьким Мишей. Мише досталось больше всего – он учился в английской спецшколе, окончил семилетку по классу фортепьяно, параллельно посещал художественную школу. Затем окончание и музыкалки, и художественного училища (с отличием). Потом – Академии художеств в Ленинграде. Потом аспирантура. И снова - с отличием.
Мать хотела, чтобы мы достигли высот во всем. Вместе с нами высот достигла бы и она, как мать. Чтобы все знали об этом. Чтобы все завидовали. А высот мы должны были достичь там, где нужно много, очень много и тяжело работать, упорно трудиться. Огромная благодарность маме – она была самолюбива, но через нас. Мы должны были стать стопроцентными людьми. Через наше успешное становление, и только через него, она могла бы уважать и себя. Она думала, что окружающие это поймут, оценят и скажут: «Вот Нина Молякова! Какая она молодец! Какие у нее чудесные дети!»
В итоге так сказали не многие. Большинство завидовали. То, что из нас что-то получилось, приписывалось успехам отца. Мол, большой начальник. Основной массе было вовсе наплевать на то, кто такие братья Моляковы. Но на таких было наплевать и матери. Сколько же она работала – самоотверженно, самозабвенно, тяжело над нашим воспитанием. Бесконечно много дала она нам.
Музыкальная школа, язык музыки был на стороне смерти. Отношение к этому делу мамы было исключительно волевым. Ее воля сияла так ярко, как будто мама победно бежала по длинной, но легкой лыжне.
22 рубля в месяц – это было для моих родителей много. Когда в музыкальную школу отправился брат Олег, сумма достигла 45 рублей на двоих. Мама, как инженер, получала рублей 140-150. Отец, когда стал секретарем горкома, - 220. Тогда не воровали, как сейчас.
Потрясение случилось в финансах нашей семьи, когда родители, после моего поступления в музыкальную школу, приобрели блестящее черное пианино «Октава». Это была дорогая вещь. Главная в нашем доме. 550 рублей. Со времен пианино, у меня наладилась система координат под названием «дорогие вещи». Дорогая вещь для меня – это музыкальный инструмент. Сногсшибательная вещь – черный концертный рояль. Немыслимо дорогая, бесценная вещь – инструмент, созданный мастером. Например, скрипка Страдивари. В этой системе координат – картины. Потом – прикладные вещи (оклады книг, медальоны, броши, кольца).
Затягивание пианино в квартиру – тяжелая процедура. Сначала это делали взрослые. Когда переезжали с улицы Винокурова на Гидростроителей, здесь пришлось принять участие и мне. Когда переезжали в Чебоксары, то спускать пианино с улицы Гидростроителей в Новочебоксарске и затягивать на улицу Бондарева в Чебоксарах мне не довелось. А вот спускать инструмент с улицы Бондарева в Чебоксарах с 4-го этажа и поднимать на 3-й этаж в Климовом переулке в Ленинграде пришлось мне и моим друзьям. Вообще, спуск и подъем пианино – черного, массивного – было главным действием любого переезда. Ни шкафы, ни кровати так не доставали. В Ленинграде было особенно тяжело – лестница в здании крутая, узкая. Перила высокие, чугунные. Дом построили в 1827 году. Вот с тех пор перила на лестнице и были установлены. Успокаивало одно – пианино тащили в квартиру, хоть как-то имеющую отношение к музыке - там раньше жил администратор Розенбаума.
Тащили пианино в Питере я, Седов, два седовских человека, с которыми он в 2003 году делал какой-то ремонт, Коля Ованесов, муж Майи Любимовой и мой сын Вадим. Пианино было первым из того, что мы затащили в квартиру. Там оно и стояло в пустом зале. Точно так же, как много лет назад в пустом зале в Новочебоксарске.
Когда все перетаскали и сели закусить и выпить, лысеющий, слепой на один глаз Седик расчувствовался, развспоминался. Он вспоминал, сколько времени мы провели возле этого пианино – он и Иванчик с гитарами, я – за фоно. Седик вспоминал, что на подходе к дверям моей квартиры слышно было, как работает эта музыкальная машина – неукротимо перли из глубины звуки-очереди – Моляк разучивал гаммы.
Седик вспомнил, что за пианино я обычно сидел в темно-зеленой пижаме, и когда меня звали гулять, взгляд мой был тупым и тяжелым. Башка пробита насквозь этими гаммами. Я не сразу понимал, где я и чего хотят от меня Седик с Иванчиком.
Седик вспоминал, как мать насильно прогоняла из-за инструмента и велела идти гулять с маленьким Мишей. Мишу одевали, сажали в коляску. «Коляска у Моляковых, - говорил Седик, - была особая. Сам ребенок сидел впереди в креслице на двух колесах. Колеса были большие и мягкие. Цвет у них красный, а само креслице – синее. Ручка у коляски была всего одна, и крепилась она к креслицу сзади. Взрослый человек держал коляску за единственную ручку и толкал ее вперед».
«Миша Моляков, - продолжал Седик, - дома капризничал, строил рожи, когда его одевали. Но на улице весело улыбался, даже чего-то там урчал, потому что Моляк, выбравшись из-за своего пианино, начинал бегать с коляской, с довольным Мишей, прямо по центральной улице города. А на улице все наши болтаются из школы. Видят – Моляк со своим Мишей несется - и орут: «Эй, Моляк!» А тот ничего не видит, несется вперед – сам сзади, как мотор, держится за палку-рукоятку, Миша летит впереди. Набегается – нам эту странную гоночную коляску с Мишей передает, и уже мы по очереди начинаем бегать – то гордый Ларра, то Иванчик, то я. Вот так странно действовало пианино на Моляка».
Я соглашался – было дело. Гаммы и этюды Черни действовали на меня в стиле механического упорядочивания. Железный механизм музыкальной гаммы впечатался в мою душу. Всякое дело подчиняется этому музыкальному ритму. Что бы ни делал, главное – размеренность. Сначала постепенно, медленно. Потом, по мере привыкания и выучивания последовательности движений, – быстрее, еще быстрее, потом в бешеном ритме, но в сердцевине всего – четкость, размеренность. Сразу быстро не получится. Ритм и постепенность. Читаешь, копаешь яму, скребешь снег, кладешь плитку, пишешь текст, любишь девушку – ритм и постепенность.