Но смерть вошла в меня, и все начало подстраиваться под нее. Буйное цветение весенних садов было не на стороне смерти. Это было дело противоположное. Но за то я не люблю весну. Осень же на стороне смерти. Но это почему-то хорошо. Я люблю осень. Люблю черно-белую «енгибаровскую» графику, а она в сфере влияния смерти.
На стороне смерти все серьезное, значительное. Позже, когда увидел фильм «Доживем до понедельника», серьезность Ростоцкого, самого Тихонова, его сложность, его взгляд, его строгость были на стороне смерти, а киноопусы Сергея Соловьева на стороне жизни. Фильмы Ростоцкого нравились больше. Войдя в меня, смерть и жизнь все перекроили. Эти явления-монстры живут сейчас во мне, и все меняется вокруг них. Одно переходит в другое. Не полностью, а лишь частью. Но бывает, что и сразу. Бывает, что ничто никуда не переходит, а лишь медленно колеблется или мелко, быстро дрожит. Не дай Бог, говорить четко – вот это белое, а вот это – черное. Поскребешь-поскребешь – и одно перейдет в другое. Бескомпромиссность в суждениях обязательно приведет к ошибке.
Что-то остается неизменным. Не люблю весну. В некоторых проявлениях страшно не нравится лето. Вот осеннее увядание мне по вкусу. А зимой бывают такие простые в красках дни, что душа наполняется идеальным восторгом – синее-синее небо (в конце января), ослепительно белый пушистый снег и черные ветви деревьев. Зима – откровенное время года.
Тургенев о Гоголе: «Какое ты умное, и странное, и больное существо». Были еще подобные ребята – Белый, Зощенко, Шостакович и Кафка. Их воспринимаю на стороне смерти. Были рядом. Но застряли в промежутке. Кидало туда, сюда. Но о смерти знали много. А Набоков за это на Гоголя злился. Ему-то «смертности» не хватало. Все бабочки и Лолита.
На стороне смерти оказывались вещи и явления замечательные, чудесные, совершенно необходимые для нормальной жизни, а на стороне жизни – явления омерзительные, для самой этой жизни крайне опасные. И только воля – явление, по сути, смертное, в сферу смерти не входила. Она так же велика, как смерть, но была присуща и жизни.
Ушедшая в глубины личности и покинувшая ее смерть, именно она, из глубины свидетельствовала – личность есть главное. Человек – вершина творения. Эту мысль нам вкладывали в школе. Учителя и книги разными языками говорили нам об одном. Личность – вершина. Человек – венец.
Догадываюсь, что это не так. То, что человек – венец, - правда. Только не вся. Смерть дает знать нам об этом. Живой человек радостно хватается за эту мысль, делает ее универсальной. Беда в том, что белый человек уверен: венец творения – именно белый человек. Не китаец и не негр.
Великий Гегель про негров задумывался мало, а про Китай говорил, что он навсегда выпал из мировой истории. Интеллектуальный колонизатор. И Маркс, вслед за учителем, отстаивал западные ценности. Черчилль сказал просто, примерно так: все мы рубимся за привилегии.
А ведь Гегель и Маркс - вершина западной цивилизации. Западная цивилизация умирает. Ничего, в духовном плане, кроме авангарда, выродившегося в гламур, предложить не может. Хорошо начинали – Леонардо да Винчи, Декарт. Продолжили – Рембрандт, Моцарт, Бах. Великолепно цвели – Бетховен, Вагнер, Гете. И вот итог – музей Помпиду в Париже. А Китай, как выяснилось, из истории не выпал. Не выпала и Индия. Да и арабы шевелятся.
Гегель, Маркс, конечно же, Ницше с Шопенгауэром - на территории смерти. Смерть говорит о человеке как о вещи. Но радоваться здесь нечему. Венцом человек является из-за своей конечности. Он смертен. Как конечно и смертно все вокруг. И это-то как раз объединяет человека с миром. Но особым его делает то, что он осознает, восчувствует свою смертность – и в этом его венценосность. Не оттого, что он царь, что он особый в высшем смысле. Он просто особый – ни больше, ни меньше. И никакого величия, избранности.
Если бы не воля, то всего человека можно было бы записать в сферу смерти. Дыхание смерти чувствовал разлитым по всем мировым окрестностям. Исключительно моим, личным. Но именно смертность делала эти окрестности «мировыми».
Когда ругались мать и отец – яростно, с ненавистью и огнем – это дышала смерть. Жуткая грусть охватывала меня после родительских схваток. «Зачем они так страшно ругаются? – думал я. – Можно же без ругани, ведь жизнь вокруг так хороша!» Но на мои внутренние желания всем было наплевать, и стычки родителей продолжались.
Вокруг кучковалась родня – баба Рая, дядя Володя, тетя Люся. Родительские скандалы их как бы радовали. Были они, естественно, на стороне отца, а во всем была виновата мать. Тема нехорошей матери с интересом обсуждалась, развивалась в недрах отцовской родни. Присутствовала некая удовлетворенность. Радовались не за отца. Радовались скандалу как явлению. Радовались тому, что ругань была, как соль и перец для бульона жизни. Живое присутствие смерти.