У Бертолуччи, в «Ускользающей красоте», молоденькая девица Люси (Лив Тайлер) прилетает из Америки в Тоскану, в богемный особняк, желает найти папашу. Мамаша ее - поэтесса - недавно умерла, а про папу не сказала. С одной стороны, девушка становится женщиной. Помог ей в этом не тот, кто несколько лет назад поцеловал ее (он оказался вертопрахом). На подхвате - стеснительный молодой человек. Мысль: мама умерла, но юная жизнь продолжается. При этом в доме умирает от рака писатель, которого здорово играет Джереми Айронс. Умирающим выглядит и дряхлый искусствовед в исполнении Жана Маре. Девица приехала из страны, где трупаков красят помадой. В Италии мертвых в свадебные наряды не облачают. Но, как красиво, черти, они умирают! Красивая смерть - конек Бертолуччи. «Последнее танго в Париже» - и мертвая жена Пола (Марлон Брандо) - тоже, кстати, американец. А самоубийство Берта Ланкастера в «Двадцатом веке»?
Древние греки - диалог архитектуры и ландшафта. Софокл в «Эдипе-царе» - смерть не страшна, если гибнешь ради спасения своей страны. Правители должны страдать и за себя, и «за того парня». На голом полуострове в Эгейском море культура обрела объем, и все в ней происходящее слышалось очень хорошо в любом уголке, как в придуманном эллинами амфитеатре. Услышал - задумался. Задумался - надежда на понимание. Внутренний воздух понимания. Там хороша акустика. Бертолуччи - один из лучших. Догадывается: акустика взаимовосприятия не может строиться лишь на светлых сочетаниях. Грозное дыхание смерти - вот воздух культуры. Кончина дает простор. «Конформист» - смерть. «Двадцатый век» - хождение по краю. «Последнее танго в Париже» - смерть и похоть, как страдание. Так отчего же мастер зациклился на диалоге между смертью как клоунадой (Америка) и смертью как красотой (Италия)? Начинал-то с «Двойника» Федора Михайловича? Исходные данные: смерть как красота (Италия) и кончина как метафизический ужас (Россия). Та же великая Пискаревка. И красавица Лив Тайлер приехала бы не в Тоскану, а в город Колпино, где и обнаружила своего папашу - бывшего рабочего с Ижорского завода. «Едем», - говорит водитель.
У метро толпа, лотки со сладостями, огромные торговые комплексы. До Нового года - три часа. В ограждениях - елки, а продавцов нет. На улице покупаю два коржика - теплых, больших. Всего девять рублей штука. Захожу в шумный магазин. При входе торты, что стоили две тысячи рублей, а теперь продают по тысяче. Все отделы работают и много публики, рассчитывающей на новогодние скидки. Сажусь на низенький диванчик. Вытягиваю усталые ноги. Звоню жене. И. - одинокая, грустная: «Выпью шампанского и лягу спать», - говорит и плачет. Дежурно успокаиваю, прошу: «Потерпи. Все будет хорошо». Сам думаю: «Чего терпеть! И до какого года терпеть!»
Вылезаю на Невском, у Гостиного двора. Там уже смонтированы концертные подмостки. Металл и дерево обтянуты голубым и белым. Туда-сюда, суетясь, ходит здоровый дядька в голубой шубе деда Мороза. Недовольно бубнит: «Пробуйте звук, твою мать!» Колонки врубают, и звук, словно в ущелье, разносится по проспекту.
Стою. Жду автобуса. Но, дорогу перекрыли. Со сцены, от Гостиного, повалил белый бутафорский дым. Выскочил диджей, заверещал. Толпа хлынула на проезжую часть, и перед сценой начались пляски. Еле успел нырнуть в метро.