Гостиница. Бар с печальным мужиком. Каменные плиты (по краю - тяжелые, набухшие водой зонты на металлических штангах). Дальше - ровные серые камушки, будто укатанные катком. Берег плавно сползает в воду. Дождь в ярости. Беспощадно бьет по поверхности моря. Оно - недвижимо, мертво, словно застыло, как толстое стекло. Афродита, рожденная пеной? Нет, Афродита, кристаллом выброшенная из прозрачного стекла. Готовят витражное стекло и ударяют по поверхности так, что все кипит, шум стоит частый, дробный. С красной поверхности зонтов, словно грубая тюль, свешивается пелена потока.
Через кисею наблюдаю хрупкую Афродиту. Толстый, в лазоревой накидке, шаровары заляпаны черным пеплом. Видят - наблюдаю. Старая накинула молодой на плечи махровое полотенце. Слышно: «Доча, простудишься», - это тетка в сандалиях. Дочь: «Ах, вода - парное молоко. Мама! Купайся!» Девица следит за тем, как я слежу. Один. На берегу никого. Стройная медлит. Накидывает халатик, что сует мамаша. А ножки-то чуть расставила, чтобы старый дядька из-под зонта оценил попку и иное. Хотел бы оценить. Не оценивается. Обида: Карадаг, безразличный ко мне, открылся в солнечных лучах сквозь туман, да и скрылся. Прекрасная девушка вышла из дождя. Мгновение - и ее красота растворится в дождевых струях. Одинаково время. Гора и прелестница одинаково замутили его кудрявые завитушки. Покружат-покружат хлопотливые мгновения, да и успокоятся. Останется прежняя, несвежая влага чувств и мыслей. И они замрут.
Юным, похотливо рассматривал обнаженных, которых откровенно изображал Энгр. Его ученик, Амори-Дюваль, вспоминал случай: натурщица, раздетая, без стыда позировала перед молодыми живописцами. Неожиданно увидела - маляр, что красил крышу, пялится на нее в окно. Крики. Накидывание покровов. Выбегание из класса. Художник: копирование форм. Мужик на крыше (живой и не отстраненный): вожделел, а нагота приобрела свою суть - взрывную эротику.
С эротикой у меня нынче плохо. Что-то и форм (женских) наблюдать не хочется. Горы - эксклюзив. Нагота - редкость. И то, и другое поражено толстым червем индивидуального времени. Вожделение убивается временем. Бесполезно орать: как тебе не стыдно. Да вот, не стыдно. Чего же стыдиться, если нет желания. Стыд из базового человеческого охранителя превращается в маленькую рыбешку, что дохнет на холодных камнях безразличия. Не действие, а созерцание и тусклые мысли.
Федя Протасов у Толстого в «Живом трупе», чисто по-русски, остатки вожделения к цыганке уничтожал водкой и самобичеванием. Нагота в чистом виде не порождает никакого стыда. Вот если наблюдатель наготе придает хоть какой-то смысл (вожделение, стремление скрыть вожделение, принятие голого человека, как нечто естественное), тогда «взрывается» это опасное чувство. А вокруг вьется море морализаторов самого различного свойства. Стыд - в глазах смотрящего. У выскочившей из моря стыда не было. И у меня его не было. Это почувствовали обе стороны. Девушка игриво обернулась, подмигнула мне, как соучастнику чего-то, направилась к лестнице. Мать раскрыла широкий черный зонт. Поднявшись по ступенькам, дамы одновременно повернулись к мужику, что под «Slade» выпивал в баре. Опять же одновременно приказали: «Вовик! Домой!» Вовик, кряхтя, слез с табуретки и медленно поплелся вслед за женщинами. Дождь лил как из ведра.