Надравшись «Киндзмараули», обсуждали пушкинскую любовь к миру и боборыкинские слова на его смерть, мол, поэт был гениальный, а человечишка поганый. Игорь соглашался, про поганого человечишку. Он был таков, но по отношению к остальному большинству людей, еще более поганому. Его грехи были грехами людскими. Из-за остальных был он так безобразен. Отсюда росла его гениальность. Поган был от других людей, но по-своему. Эта-то «особость» давала ему любовь. Кто-то (хотя и не все) признавали Пушкина талантливым, даже гениальным.
Что же в поганости Пушкина было особым? В силу своего таланта он понимал, что его особую порочность окружающие видели. И он знал, что кое-кто его «видит». Нет бы спрятаться, затаиться. Но оттого-то и Пушкин, что не мог он затаиться. Все больше распалялся. Стихи с него текли раскаленной лавой. Что творилось вокруг стихов! Ну а внутри, где был «цех» его стихосложения, и вообще был мрак. Никто никогда так толком и не узнает, что там на самом деле творилось.
А так хочется узнать! Ведь вот он, порочный зев души, разверстая сладкая яма, выставленная на обозрение и недоступная. Сам человек «раскалился» перед белым светом. Сам осмыслить порой не мог, какой болезнью поражен. Не понимает, но «это» происходит в нем самом, творится им самим, извивается, бьется в муках. Это великое напряжение подхлестывается вниманием посторонних, раздувается, пламенеет, как жаркие угли костра. Больно и сладко. Как для подростка увидеть голую женщину. И чтоб женщина была красива, зрела и покорна. Чтоб мальчик робко говорил, что ей делать. Она бы медленно поворачивалась, как ему хотелось. Ложилась. Вставала. Он бы, дрожа от возбуждения, приближал свои глаза близко-близко ко всем местам. Мог бы даже нежно потрогать руками, языком, щеками грудь, ягодицы, а потом ее губы, закрытые веки. Все медленно. Чтоб потом, в самом конце, женщина, после тихой просьбы, развернулась к одеревеневшему юноше своим самым сладким и желанным местом, раскрыла его, а он смотрел бы туда, между ног – все видел и ничего не понимал. Не понимал, откуда, изнутри его, прет это великое желание беспрерывно, жадно смотреть именно в это место, на этот в общем-то стандартный кусок плоти.
Когда человек вывертывает наружу черную ямину своей души, да она еще и истекает сладкой музыкой, стихами или прозой, - тут уж вообще караул. Люди будто с ума сходят. А Пушкин вывертывал. В конце жизни от стихов перешел к прозе. Там тоже – «Капитанская дочка». Говорят, русская литература удивительно целомудренна. Не знаю, говорил Лебедев, для кого она, может быть, и целомудренна, а для меня нет. В «Капитанской дочке» тупого физиологизма нет. Но есть тайна в сплетении любви, дружбы, предательства, смерти и наплевательства на жизнь. Ворон и вороненок. Пугачев плевал на жизнь. Я, мол, еще вороненок, а ворон-то летает.
Великая тайна жизни разворачивается Пушкиным перед глазами подростка-читателя. Ее бездонная прорва открывается перед его трепещущим взором. Все остальное – гриневы, швабрины, пугачевы – лишь вспомогательные средства эту тайну раскрыть, сдернуть с дыры стыдливые покровы. Перед этим фокусом все тайны, пусть даже самой красивой женщины, слабоваты.
Вино действовало, било в мозг. Кто же из нормальных мужиков этого не знает. Весь строй твоих телесных процессов, естественный и незаметный в обычном состоянии, вдруг тихонько начинал настраиваться в приятную сторону. Трудно сказать, что было здесь приятного, но и тело, и голова, и окружающая тебя природа вдруг начинали явственно жить в согласии. Еще стакан – и согласие внутреннего и наружного начинает вращаться внутри, выходить перед внутренним взором отдельными своими штрихами, которые меняются, как в калейдоскопе, – все быстрее. Каждое слово, каждая мысль становится необычной, приятной.
И еще стакан – ты сам, Бесстрашников, размахивающий руками Лебедев остаются по сторонам потока благочувствования, вселюбви, что идет из тебя светлым столбом в темное вечернее небо. Он идет от груди к глазам, что застывают, широко открытые в темень.
Каждая мысль Лебедева становится чрезвычайно глубокой. В нем самом и в тебе начинается оживление. Ты ощущаешь, что внутри тебя выделяются огромные слои. Они плавно двигаются туда-сюда. Потом вдруг, как в большом секретере, множество ящичков, маленьких, непонятного цвета, начинают выдвигаться из этих тяжелых, приятных слоев. Ящички падают в пустоту. Они падают и вверх, и вниз. Вправо и влево. Слова Лебедева и Бесстрашникова превращаются во что-то плотное, мягкое, длинное. Слово проникает внутрь тебя и становится вот этим самым – длинным и мягким.
Там, где были ящички, уплывшие в пустоту, вдруг становятся слова. Отверстия, оставшиеся от них, заполняются. Пласт вновь становится единым, он вновь так приятно движется в тебе. Но вот снова голос, вновь плывут слова. Какие-то ящички вновь плывут в сторону. Снова отверстие. Снова слово-затычка. Постепенно над этим обменом словами-ящичками надвигается, как туча перед дождем, тяжелое предощущение того, что и ты расчувствовался. И тебе есть что сказать. И сказать не что-то простое, а гениальное. Ты еще ничего не сказал. Даже не подумал. Все только предощущение. Но оно в тебе уже есть. И не просто предощущение, а предощущение того, что собеседники на ура воспримут твои слова. Они скажут, ты в этом уверен, что высказанная тобой мысль будет воспринята как гениальная. Ты говоришь. Приятно, что ты сказал. Еще приятнее становится от того, что ожидания твои не обмануты. Твое высказывание принято за гениальное. Не просто принято, а встречено радостно, тепло. В трезвом виде один умный человек без особой радости видит рядом с собой другого умного человека. Но после двух стаканов вина твои собеседники дарят тебе абсолютно искреннюю радость по поводу того, что ты оказался не дурак. И – больше. Они дарят тебе свою радость по поводу того, что ты здорово сказал способом, в форме, для тебя совсем неожиданной. Ты знал, что тебя не могут не признать гениальным, но чтобы в таких словах, с такими чувствами – это что-то. Вся внутренняя конструкция из слоев-ящичков от того, что тебя так здорово признали, как бы сотрясается, «разбухает» внутри тебя. Но душа не тесная, для увеличившейся в объеме массы «кайфа» находится место. И еще. И еще.
Тебе сладко оттого, что у тебя такая большая грудная клетка. В ней вольно распухающей на глазах душе. Какая хорошая, умная, покорная душа. Она растет исключительно в приятную сторону. Открыта для других душ. Очень ясно ощущается, буквально видится, что то же самое происходит с «внутренностями» Бесстрашникова и Лебедева. Они, эти «внутренности», ползут к тебе, к тебе внутрь. Процесс ящичков-пластов смешивается, становится общим. Это называется блаженством. Не важны уже и мысли. Сам Лебедевский Пушкин уже не так важен. А важно, что это мгновение «задыхающейся» радости, когда все «ящички-слова-пласты» замирают в немыслимом счастливом напряжении, перестают плавать-двигаться, и становится тяжело дышать. Но это не важно, потому что, как новый внутренний свет, открывается способность дышать по-новому, не легкими, а тем, что есть в этом мире, но не от мира сего.