Дедуля был молод, шла война, а у него была бронь. Он и весь рабочий класс работали на износ. Получить благодарность самого Сталина для рабочего с питерского завода было великим делом.
В 1943 году, когда деда призвали в армию, его направили не на фронт, а в органы НКВД. Крестьянин, сирота. Питерский беспризорник. Учащийся ФЗУ. Рабочий Кировского завода. Высший разряд. Литейщик. Эвакуация в тыл, в Уральск. Бронь. Беспрерывные просьбы отправить на фронт. Наконец – призвали. Возглавил истребительный отряд. В казахских степях уничтожали мобильные банды басмачей. Банды организовывали офицеры Абвера. Банды были большими – доходило до 150-200 сабель. После удачного разгрома басмачей отчитывались по головам. Головы у мертвых бандитов рубили и забрасывали в кузов грузовика. Были потери и у энкавэдэшников. Тогда уже рубили головы для отчета у них. Жестоко. Грубо. Просто. Десятилетку дед оканчивал уже после войны, будучи офицером милиции. Мама оканчивала школу – помогала и деду.
Все это смешалось у меня в голове. Смесь воспоминаний, впечатлений – бой заводских часов, вечернее уличное тепло, грамоты, милицейская форма, скрипучие ремни портупеи, ордена, телеграмма Сталина, «аллюра – три креста» - обозначалось как «дедуля».
Другого деда так хорошо я не помню. Помню светелку при доме на Чапаевском. Там, на свежем воздухе, спал дед Ваня. В светелке пахло яблоками, а дед тяжело, надрывно кашлял. С отцом ходили к нему в Ивановскую больницу, перед тем, как он умер. Дед был в серой пижаме и махал нам рукой со второго этажа. Как его хоронили, не помню. Был 68-й год. Зима.
Дед Ваня прошел германскую войну. Потом его отправили на японскую. У меня сохранилась пожелтевшая фотография – Харбин, 1946 год. Сержант Моляков, в новой еще блестящей солдатской форме, с напряженно-торжественным лицом, стоит в китайской фотомастерской. Позади, на холсте – китайский пейзаж. А в руках у деда – новенький велосипед. Ну и «групповые» картинки. Дом, Чапаевский поселок, подвыпившая груда родственников. Среди них дед. И никаких грамот и телеграмм из Москвы.
Основная «сеть» моей жизни «плелась» в Уральске. Происходила «завязь» чувств и слов. В этом городе я учился говорить моим языком, когда сказанное слово вырастало не из пустых подражаний внешнему, а из моляковского внутреннего пространства. Внешнюю информацию я не размещал, словно попугай, на непосредственной поверхности моего мозга, но окунал во внутренний омут чувств и переживаний. Сначала даже не омут, а мелкая лужица. Не лужица, а влажная тень, покрывшая белую гладкую поверхность моей головы. Не помню, когда это случилось. В Уральске, год 64-65-й. Но после появления этой тени, впоследствии развивающейся в такую тяжелую, неудобную штуку, как «человеческая личность», все, идущее в меня снаружи, попадало именно в эту область. Все шло через нее.
В этот период все было чрезвычайно важным. Какое-то отдельное слово, даже взгляд, выражение, оброненное кем-то, оставалось внутри тебя навсегда. В пустом пространстве «завязывалось» нечто живое, теплое и, как все живое, противоречивое. В меру грязное. Но и в меру прекрасное.
Что только не падало на эту «территорию» человеческого я! Мощный, неудержимый поток жизни с жадным чмоканьем, «со свистом», врывался в этот проем. И уходил дальше. Но в тебе он оставлял след. Царапинки, легкие повреждения. Но были и вечные зарубки, ложбины, овраги и даже несколько пропастей. Принять все это без изменений было невозможно. И «территория» или, нет, пространство твоей личности расширялось. Тень, лужица, омут, озеро, океан, бесконечность, наконец.
«Тряхнуло» здорово в 64-м году. Мама собиралась рожать брата, Олега. Впрочем, неясно было, что будет брат. Может, и сестра. Мама приехала рожать в Уральск. Каждый вечер ходил с бабулей под окна роддома. Несколько раз окно на первом этаже открывалось. Мама в светлом больничном халате, аккуратно причесанная, с крупным животом, о чем-то тихо говорила с бабулей. Бабуля выглядела волевой, спокойной. Мама чего-то жалостливо говорила. Несколько раз всплакнула. Мне объяснили (после настоятельных расспросов), что брат пока прячется в круглом мамином животе. Но придет время, и он оттуда выберется. Меня волновали «жгучие» вопросы о том, как брат забрался в мамин живот. Я спрашивал, где тот вход в маме, через который явится ребенок. Почему он должен выйти на свет? Разве ему плохо внутри мамы? Прежде чем выйти, он должен войти. А откуда? Не было его, и вдруг вот он, уже внутри.
Мне казалось удобным расположение ребенка. Живот спереди, выпуклый, в нижней части тела. В нижней части тела потому, что тяжелый ребенок-то. Когда кто-то волочит тяжелую сумку, то она тоже располагается низко, у земли. Не было предположений, что огромный живот у женщины мог располагаться, например, на спине, в верхней части тела. Носят же рюкзаки. А вот почему такие странные, смешные мешки таскают только женщины, а не мужчины – этот вопрос был интересен. Но не очень. Гораздо интересней был вопрос, где тот вход, через который забираются внутрь женского тела мальчики и девочки. На этот вопрос мне ответа не давали упорно. Зато узнал, что сам появился на свет из маминого живота. Потому эта женщина, собственно, моя мать. А не бабуля, с которой я живу, которая кормит меня, моет, водит в садик, гуляет и, наконец (это-то бесспорно!), бесконечно любит меня.
Все эти родильные дома мне неприятны. Отношение простое – это их, женские дела. Много слизи, хорошо, если немного крови, пуповины, последы и так далее. Дело тайное, женское, с медицинским уклоном.
Не очень хорошо – дыра между ног. Железный цинизм физиологии - тут же все органы по выводу вредных веществ из организма. Один – буквально в сантиметре-двух от родового отверстия. Другой – прямо в нем. Может, мужчины ищут другие отверстия на теле женщины для использования, потому что они максимально удалены от этих странных входов-выходов в женское тело. Или ищут другого мужчину. Хотя тоже не вариант. У самого-то мужчины, с его отверстиями, что, лучше дела обстоят?
Раздражают мудаки, повадившиеся смотреть, как рожают их жены. Слюни при этом, сопли, даже мужские слезы. Как будто из женщины при всем при этом мало слизи выходит. Еще и мужики сидят, тоже слизью исходят. Был бы толк. Половина пар потом разбегается. Ненавидят друг друга. Детей делят. Воруют друг у друга. Ладно, хоть так. Большинство же (что он, что она – чуть реже) вообще детей бросают. Вот и все родильные слюни.
Правильно мне не говорили, где у женщины «детский вход». Тайно это. Мама и бабуля знали, что неприлично говорить об этом маленькому мальчику. Для них деторождение было главным в физиологических отношениях мужчины и женщины. На этом зиждилось их представление о так называемой сексуальности. Естественное дело, не слишком красивое и опрятное. Дело тяжелое (маленькое «отверстие», попробуй, младенца вытащи оттуда!).
Сложность, некрасивость, тяжелые последствия (младенец!) – вот тебе и роды. В процессе появления младенцев на свет все меньше обращают внимания на его естественность и все больше думают о неприятности и неопрятности всего дела. Отсюда – игры, эротика и порнография, уход от естественности. Эротическое белье. Хлысты и плетки. Педофилия. Дело-то, действительно, тяжелое. Инстинкт продолжения рода все-таки. Прет изнутри и прет. Естественных выходов боятся, знать не хотят все больше и больше. Раньше хватало традиционных способов обеспечения процесса. Любовь, например. Штука страшная, но терпимая. Потом стали носиться с красотой женщин. Потом платье, зонтики, шляпки пошли. В итоге бедных женщин практически раздели. Сначала в смысле одежды. Потом внутренне, нравственно все оголились – и мужчины, и женщины. Даже государственное обеспечение всего этого родильного процесса стало давать сбой. Неплательщиков алиментов – как собак нерезаных. Детских приютов – как собачьих конур. Детская проституция. Сначала взрослый дядя (или тетя) показали. А потом само пошло. Сами на шею вешаются.
Comments
В самом крайнем случае - отлов и усыпление через месяц при невостребованности.
Нечего слушать своры истеричного бабья, которому…