Н. прячет арбуз в холодильник. Холодный, по ее мнению, вкуснее. Теплое, сладкое и сочное есть сподручнее. Но на шестом десятке нужно взнуздывать нервы, иначе слабеющее тело совсем стухнет.
Ночью видел ужасное. Меня собрались убивать и убивали правильно. Чувство было. Конкретно никто не сообщил, какую мерзость мне довелось совершить, однако такую тварь, как я, безусловно, нужно было прикончить. Высокий берег моря. Кто-то близкий, родной приставил ствол пистолета к моему лбу. Если б знал, что убивают не за что, умирать было бы легче. Но ты - виноват, надо тебя прикончить. Обреченность справедливости прямо-таки подталкивает тебя к пустоте, в которой исчезают представления о том, что хорошо, что плохо. В ночных видениях является эта великая пустота (бога-то нет!). Надежда лишь на собственный мозг, нервы, инстинкты. Понимаешь - в приходе смерти возмутительно напрасное излияние энергии - последней, земной, теплой. Мозг неимоверно воспален, нервы рвутся от напряжения, глас инстинктов, будто иерихонская труба. Тут-то и сгорает последнее, что делает тебя человеком. Кьеркегор обманывал. Не о страхе смерти он писал. Это - для слабонервных мещан и для друга-недруга Андерсена. Он, будто наркоман, никогда не пробовавший наркотика, от которого заболел, знал и стремился к этому великому ужасному акту предсмертия. Великому для умирающего. Жалкому и смешному для пустоты Вселенной. Как знал и любил датчанин этот предсмертный вопль распадающейся на части личности! Всем этот ужас - лишь на миг. Философу пришлось присутствовать в акте предсмертия на протяжении всей жизни. Сажают же собравшихся к Марсу на год в барокамеры. Ни звука, ни постоянной связи с землей, ни определенности. Кто посадил Серена в камеру смерти на всю жизнь - неизвестно. Опыт для человечества полезный, однако человечеству на него наплевать. Вот и погружаюсь в предсмертие, как в чистилище, лишь в снах. Католикам следовало бы знать - в чистилище душу чистят стальными щетками. Дерут так, что кровища брызжет на проплывающие мимо облака. В православии - религии красочной и легкой - чистилища нет. Зато там у попов есть попадьи, дамы зачастую веселые, игривые, да и пышные. Говорю родному, что казнит меня: «Лучше в сердце». Ствол со лба убран, упирается в сердце, оно стучит, трепещет неимоверно. Выстрела не слышал.
Ворвался в тихое алупкинское утро, будто свалился с другой планеты. Окно открыто. Лучи застревают в гуще кипарисовой зелени. На солнце кипарисы еще темнее, чем в тени. Рядом дрыхнут Ю. и В. Накидываю маечку, бреду по двору, заставленному автомобилями в закуток Н. и Г. Г. говорит, что Н. скоро вернется. Мне оставила арбуз. Огромная ягода развалена ножом на две половинки. В мозг врываются видения из сна - казнь, кажется, что мякоть кровава, а черные семечки живые и ползут. Дурно. Говорю: «Надо сходить по лестнице вверх. Там пьяная женщина. Дней десять назад помог ей. Потому, что у нее был огромный будильник. Он тикал». Тиканье будильника возвращает меня в мир мер и весов, чисел и дат. Страшно хочется чего-то еще, чтобы шестеренки часиков сцепились, и механика жизни полетела под откос своим чередом. Г.: «Что? Какая женщина, какой будильник?» Не отвечаю. В комнате работает телек, в телеке доктор Малышева копается в кишках, на злых ее очочках - торжество. Хватаю нож, отрубаю ломоть арбуза, впиваюсь в мякоть зубами. Холод - как удар, ломота в зубы, как бес в ребро. Вправили вывихнутое плечо. Запутавшаяся цепь с хрустом наскочила на шестеренку и пошла вертеть колесики так, как нужно. Волна холодной боли полетела от мозгов к пяткам. Еле перекатывая ледяной кусок во рту, ощущаю приход весны и пробуждения от ствола, упертого в сердце: «На-ма-ль-но», - еле ворочаю языком. «Чего-чего?» - спрашивает Н. Она только что вошла. В руке - удочка. В глазах - радость. «Ем арбуз», - я. «Пойду на рыбалку. В море. С рыбаками договорилась», - она. Мне - ломота в зубах. Ей - лодка, рассвет, море, поплавок на волнах, бьющаяся в предсмертных судорогах, на леске, рыбешка, чтобы тоже оправиться от ночных кошмаров. «Я - не такой кровожадный, как ты, - заявляю. - Мне нужна ледяная ломота и будильник, а тебе подавай смертоубийство беззащитных рыбешек на рассвете». Н. смотрит на мою опухшую рожу снисходительно, ничего не отвечает. Вспоминаю лысого. Он говорит охотникам: «Убийцы. Была бы ваша воля, вы бы и меня подстрелили». Сегодня днем должен появиться родной М. Брат. Удочка, что в углу, торчит хищно, озорно. «Скоро у Н. будет много рыбы», - кажется мне. На скалах не сижу. Лазаю по склонам, в зарослях алычи. С веток она хороша. Желтая, надутая, сок брызжет. Но мне больше нравится ягода с земли. Она вялая, в морщинках. И сок не брызжет. Но до чего же эта вялость сладкая! Плотно надуваю черный круг. Бреду к дальним скалам, где намечена встреча с М. В белом кепи появляется брат с Ю. и В. На нем черные шорты в бело-красных цветах и пестрая рубашка, распахнутая на волосатой груди. Обнимаемся. У М. опухшее лицо, будто с перепою. «Была тяжелая ночь», - говорит М., а сам бросается головой с волнореза, на который мы, наконец, выбрались.