June 9th, 2013

За сундучком. 72. Чуть-чуть не те ионические колонны

Екатерина - Гримму: строительство у нас свирепствует, сжирает уйму денег, но, чем больше строишь, тем больше хочется - еще и еще. Барокко и классицизм, одновременно - всеядность русского абсолютизма и огромного природного богатства. Если кто-то скажет, что Кваренги - это, прежде всего, классицизм, то можно возразить - а въезд в торговые ряды возле Аничкова дворца? Вещь невозможная: строгий классик на ионическую колоннаду наложил дорический антаблемент. Характерный фриз с триглифами, метопами - как не обратить внимание! Многие ругались. Кваренги -     здравый смысл не должен подчиняться установленным правилам. Заявка возможная в стране, где каждый новоиспеченный аристократ ощущает себя римским патрицием и желает себе дворцов, как в Риме. Кваренги: за ваши денежки - любой каприз. Екатерина - бумажные деньги удобнее металлических. Пожалуйста - Ассигнационный банк на Садовой, с букраниями (головами быков по фасаду). Богатство - заносчивость - смелость в игре со стилями. Ассигнационный банк (не хуже здания биржи на Уолл-Стрите) поставлен черт знает как - вопреки рядом стоящему деламотову        Гостиному двору. В Царском Селе - любимая постройка В. - Александровский дворец (Екатерина - для любимого внука Александра). «Юноша, играющий в свайку» и «Юноша, играющий в бабки». В. - малюсенький, больше любил лазить по «свайному юноше». Классика - но буква «П» - неправильная (мне же нравилось сидеть за сдвоенной колоннадой, будто в роскошном бальном зале под открытым небом). Маленькая неточность Кваренги, заставляющая очередной его шедевр впадать какой-то невидимый фантасмагорический мир (в эту область «сползли» обитатели «башни» Вячеслава Иванова - полностью, было это уже «серебро», а не «золото». Золото - это не идеальный канон. Драгоценность - это чуть заметное сползание в сторону от канона - легкая порча правила). Баженов: архитектура подчиняется правилам, как математика, но не мода. Кваренги - возможные искажения внутри самих правил. Александровский дворец - рядом с Царскосельским шедевром Растрелли. Впрягся - вытянул, дворец - легкий, светлый, праздничный, хотя вроде и классицизм. Смольный институт Кваренги строил уже не в парке, а впритык к высшему достижению Растрелли - к его Собору. Каждый раз, проходя мимо грандиозной церкви, зодчий снимал шляпу, приговаривая: «Вот это храм!» Свое здание возводил чуть южнее, чтобы нисколько не закрывать растреллиевскую сороковую симфонию. В Смольном институте лишь один белоколонный зал с люстрами, выполненными в виде древних античных светильников. Остальное: классы, дортуары, служебные помещения. В громадном зале Ильич сказал: революция, о которой так долго говорили большевики - свершилась. Махорочный дым, кислые портянки, ружейное масло, охрипшие ораторы. Кто-то понял - девочкам нужны воспитанные в коллективе учителя. Первые слушательницы - в кельях Воскресенского Новодевичьего монастыря. Сочетание - странное. Думал о странностях: большевистский штаб в стенах «девчачьего» заведения. Вчера со ступеней монументального крыльца, хихикая, сбегали девицы в пелеринках. Сегодня - кирзовые сапоги и Ленин в шведских ботинках с подвязанной щекой. Костры на октябрьском ветру, а члены Бюро спят в классах, прямо на столах. Легкое искажение канонов классицизма (словно в операх Пуччини), а вон что в итоге вышло (один сплошной Шостакович). На въезде к Смольному - арка. Парк перед циклопическим сооружением. В середине, друг напротив друга, бюсты Маркса и Энгельса. Солнце садится. За черными деревьями, вдали - плотная стена домов, и в окнах оранжевый электрический свет. По центральной дороге парка (той, что ведет к ограде дворца и к памятнику Ленину) разъезжают парни и девицы на роликовых коньках. Раньше - транзисторы, и музыка разносилась далеко вокруг. Теперь у каждого в ушах наушнички. Несется на тебя здоровый бугай - сопит, лоб мокрый, под шлемом, шуршат колесики коньковые - и ничего не слышит. Уши заткнуты. Неведомая, индивидуальная какофония звуков. Налетит на тебя - не страшно. Страшно, когда промчится мимо тебя, с мертвыми глазами, не замечая. Семья играет в хоккей - там же, на гладкой дороге к Ильичу. Пластмассовые клюшки. Пластмассовые ворота. Отец с матерью - одна команда. Двое мальчишек (сыновья?) - соперники родителей. Родителям смешно. Маленькие - визжат в азарте и возятся с очередным влетевшим в ворота мячиком. Пройдет время, и пацаны, сами того не желая, будут вколачивать мячи уже в родительские ворота. Удары будут жестоки. Боль - адская. Дети - наше возмездие. Начинали девочки-институтки, заканчивал матрос Железняк. Всего-то - зодчий разместил над ионическими колоннами дорический антаблемент. Непорядок.

За сундучком. 73. Алое яблочко

«Боже мой! Как вспомнить и возблагодарить Тебя, как исповедать милосердие Твое, на меня излитое?! Да исполнятся кости мои любовью к Тебе и да воскликнут: «Господи! Кто подобен Тебе? Ты разорвал оковы мои; да принесу Тебе приношение хвалы!» Блаженный Августин. «Исповедь». Таинственные кости, что исполнятся любовью. Если кандалы, то кости, конечно, страдали. Не душа, снедаемая пороками, а сам остов человеческого тела - вот откуда должна идти Божия благодать.

Ноги ноют. Двенадцатый час. Пришли с племянником и плюхнулись - он в кресло, я на кушетку. Мама разогревает ужин, а пока поставила тарелку с яблоками, апельсинами, бананами. 5 мая. Пасха. В телеке - патриарх Кирилл (что за   имя, будто бильярдные шары столкнулись!). Жую яблоко. Мысль - кости мои ноют, но никакой любовью, словно у Августина, не переполняются. Выходит - яблочко-то из рая, но предложено змием-искусителем. Патриарх старается - пасхальная проповедь все одно произносится, словно в казарме, перед строем. Может, Гундяев полковник соответствующих служб? Плод изгрызен наполовину. Медведев - лицо все равно веселое. С женой. Жена в накидке. Козетта: не позвать ли священника? Жан Вальжан: у меня он есть - и указал на кого-то, что был в небесах. Софья Андреевна: Леон со страшным нравственным трудом достигает того, что другим дается легко - то есть делается религиозен. Потом - место «зеленой палочки», а до этого: похороните на самом нищем кладбище, в нищем гробу. Иоанн Кронштадтский: русские люди, хочу вам я показать безбожную личность Льва Толстого! И - «всенародный батюшка» - одному поэту (не Бунину, того Шаляпин на себе, пьяного, в номера таскал) - «говорят, что ты пьешь, но ты не пьяница. Бросить можешь! Только враг тебе завидует, потому что твой дар от Бога! У тебя большой дар! А враг завидует и вот так и хочет тебя в бездну!» И еще: «Вот вы теперь примите тела и крови самого Христа (на площади - десять тысяч народу) - и Он войдет в вас, и вы будете близки Ему, как родные». Тишина поразительная. Даже кликуши не всхлипывали. Все так: нынче хождение в золотых клобуках - смешно, нелепо, пусто. Яблоко, а Евы нет. Единопоедание. Если один, то греха-то и не было. Вот Путин - тоже один в Храме (где его-то Ева?). Храм Лужка-Спасителя забит женским - дыханием, слезами, надеждой. Мужиков-то мало. То, что есть - дебилы, простоваты.

Юра хотел в общагу, да я не пустил - куда попрешься с электроорганом! Сидит, смотрит на мельтешение попов и Якунина (РЖД). Ест не яблоко, а дольками расправляется с апельсином. Спрашивает - дядя Игорь, а почему на лавочке вам хорошо было? - «Из-за солнечной тишины, Юра!» После Таврического сада - в магазины. Купили Кока-колы, ватрушек и пирожков с лимоном. Солнце скрывалось за крыши. Орало от усталости, растекаясь, как уроненное на теплый асфальт мороженое. Когда ели пирожки во дворе колодца, на лавочке, вдруг прекратился беззвучный крик светила. Над крышами стало не оранжево, а холодновато, и все посинело. На дне двора-колодца стало почти темно. Огни в окнах стали настоящими огнями. Птичьих голосов не стало слышно, но запахло жареной картошкой, неясно зазвучали женские голоса (на кухне?). Звякнули тарелки.

Левитан. Сумерки. Стога. Кузнецов. Вечер в степи. Томные барышни Борисова-Мусатова. Изумрудное ожерелье.

До прогулки в Таврическом минут десять стояли у дома №38, под «башней» Вячеслава Иванова. Отец Иоанн противостоял Толстому, да опоздал (как, впрочем, опоздал и Лев Николаевич). Иное - чуждое и страшное, как магический свет, истекало во все стороны с Ивановского форпоста что-то иное. Символизм - это поэзия, в которой сливаются отвлеченность и очевидная красота. Прежде всего - страшная отвлеченность (Добужинский. Портрет Сонненберга - не поза, а беловатые стекла очков, красные доходные дома, поля капусты).

Бальмонт: Хорошо меж подводных стеблей

                   Бледный свет. Тишина. Глубина.

                   Мы заметили лишь тень кораблей,

                   И до нас не доходит волна…

                   Самоцветные камни. Песок.

                   Молчаливые призраки рыб.

                   Мир страстей и страданий далек.

                   Хорошо, что я в море погиб.

Прошло время страстей Толстого и ярости отца Иоанна. Наступало время кривляний «старца» Распутина под бледным светом, сочившимся из окон дома №38. Сад и Фурштатская улица.

На севере рано надевают шорты и майки. Не велосипеды, а мотоциклы. Много целуются. Дом артиста Смирнова (а я готовлюсь стать отцом!). Невский. Кафе «Север» - торт. До Климова переулка - пешком. Вот бедные ноги и ноют. Что-то не наполняются кости мои любовью к Богу. Кирилл с Якуниным несутся Крестным ходом вокруг бледного храма. Чем кончилось - не знаю. Уснул. И совсем чуть-чуть не доел алое яблоко.

Заметки на ходу. Первое письмо другу (часть 61)

Наивный человек думает, что, наблюдая эту красоту, он наслаждается. На самом деле отдается под нож природы. Он восклицает: «Ах, какая красота!» Но сам же, побродив день по лесу, признает, что очень устал. Наслаждаясь природой, он, обманутый этой «красотой», лишь удобнее подставляет свой бок под нож безразличного, великого бытия. И это глубже, чем обычно, «отхватывает» с человеческого бока очередной кус мяса.

Collapse )