March 9th, 2013

Сундучок зеваки. 76. Инструмент жизни

Устал. Привалился на хромую ногу – так меньше ноет. На улице метель. По телеку – Паваротти. 91 год. Гайд-Парк. Лондон. Ливень. Людей – тысяч двести. Хор – рабы из оперы «Набукко». У Паваротти (изящен при огромной фигуре) - все странно. Один голос – главное. Голос – чудесный, великий, самый-самый. Смотреть не хотелось. В записях имеется весь Лучано. Пришло определение – не раб голоса. Инвалид голосовых связок. Все подчинено самому совершенному инструменту. Возраст – и солист уже не обращает внимания на то, как выглядит внешне, чтобы не стыдно было истекать столь чудным звуком из горы пожилого мяса. Огромный живот, а ножки-то подставлены тонкие и кривоватые. Пузатая серебряная жаровня для курительных угольков. Сама кругленькая – внутри пышущие угли, а ножки гнуты футы-нуты. Пингвиний, черный, как смоль, фрак, а под ним гигантская жилетка. На вершине пуза - огромный белый бант. Лысеющая голова. На левой щеке здоровая бородавка. Какие-то такие зубы. Да, ровные! Но не вставные ли? Видимо, разлагающая сила великого мастерства (истинное искусство развращает) дошла до потрясающего уровня. Оплыло все в огромной мясной куче. Чем выше ноты, взятые мастером, тем сильнее, колыхаясь, могучие складки плоти, удерживаемые огромным бантиком. Жилы, связки, кости буквально раздавлены великолепным по красоте звуком. Пуччини. Ария Калафа из «Турандот» - и тоненькие ножки гнутся неимоверно, растирая на алой ковровой дорожке блестящую кожу штиблет. Молоденькие скрипачки херачат на скрипках. Будто подстилают покрывало звуков - вдруг колесо рухнет. Эдуардо ди Капуа «О, мое солнце». Ножки, изогнувшись, кажется, выдержат. К скрипачкам присоединились скрипачи. Что это? Напряжение звука огромно, безобразно вспухают на потном лбу вены. Видно, как они пульсируют. Глаза – мертвые. Они вылезают из орбит, собираются покинуть лицо и, кажется, на мгновение, покидают. Последняя нота спета, слышен легкий хлопок, глаза вщелкиваются на место. Эрнесто де Куртис «Вернись в Сорренто». Перед голосовым взлетом на высшую ноту груда мяса мучительно полнится, трясется – вдруг неожиданный (как у Паваротти) взлет, и от лица будто отделяется челюсть. Почему – будто бы? Вся челюсть превращается во вставную, играет бесцельно в пространстве лика. С исчезновением звука плавно вплывает под тяжелые скулы. И – огромный язык. Чезаре Бикаса «Мама» (мне – шесть, Робертино Лоретти, нежный, до хрустальной хрупкости, голос ребенка, слушаю, завороженный тем, что после станет рождать сладкие мечты). Лучано, уже в мужской крепости, выпевая: «М-а-м-м-а», вываливает огромный сизый язык вслед за улетающей челюстью. Звук – живой, но он убивает лицо (о теле – несуразном и разлагающемся – речи давно нет). Словно при делении ядра, по углам разлетаются глаза, нос, челюсти, лысый лоб. Когда звучит нежная «Вернись в Сорренто» Эрнесто де Куртиса, вместе со всем остальным отправляется в плавание огромная бородавка.

В ста метрах от моего дома – Декабристов. Таких трущоб по миру не сыщешь. Дерево, побитое гнильцой и ржавчиной времени. Разбитые двери, как вольные челюсти итальянского певуна. Лежу же на больной ноге – и жадно наблюдаю процесс деструктуризации. Концентрация материального в идеальном. Голос (это в теплой Италии). Чебоксары на картах впервые обозначили два венецианских бродяги – Франциск и Доминик Пиццигани. Знали – материальное подчинено сладости идеального. Игры с холодом – смертельны. Дерсу Узала спас Арсеньева в пургу, накидав вокруг треноги теодолита кучу озерного камыша. Как были рады Дерсу и русский капитан этой убогой хижине! Не верьте обитателям гнилых бараков – мол, невозможно жить, потолок на голову рухнет. Когда природа стальной глоткой арии сорокаградусного ночного морозца, да с ветерком, да с высокой влажностью (мокрота глотки) – то барак превращается в рай земной, подобно сладкому итальянскому пению. Возле согбенных домушек на Декабристов (и на Богданке с Чапаевским) – современные иномарки и спутниковое телевидение на окнах (для удобства получения очередных наркотических доз Малахова и    Малышевой). Выселили людишек в новые квартиры – и проклятые развалюхи тут же будут забиты людьми – то ли из цыган, то ли из города Бирабиджана. Современное «новье» - не чета многострадальным баракам. Уже лопается, идет трещинами. Лучше уж сталинские бараки (они, как жены, – древние, да свои). Декабристов – волшебное царство великой русской оперы – крепкого мороза. Он здесь властелин и по-хозяйски дудит сквозь иссохшие деревяшки человечьих жилищ. Будто играет на старых деревянных гобоях и альтах. Старый инструмент – бесценен. Чебоксарские сараюшки – это вам не фанерные развалюхи Сан-Паулу. Это – надежды маленький оркестрик. Пусть живут российские бараки. Когда зазвучат высокие ноты волжского ненастья, чебоксарские бывалые дома разъединятся, как лицо великого Паваротти, но затем соединятся вновь. В реальном мире инвалидов забыл, что сам инвалид.

На следующий день – инвалид Андрес Бочелли. Инвалиды-спортсмены, певцы и добрые матери навязываются здоровым через СМИ с тем, чтобы эти здоровые побыстрее вымерли. Глядя на мертвое лицо Бочелли (не соединяется и не разъединяется), почувствовал, что нога ноет. И выключил телек.

Мелочь, но приятно

На троллейбусных остановках оттаивает лед. И на божий свет выходят разные мелкие монетки – 10, 50 копеек. Я, как прижимистый человек, раньше подбирал 10-копеечные монетки, теперь уж год как не беру. За 50-копеечными еще наклоняюсь.

А вот сегодня из-подо льда и снега появилась желтенькая 10-рублевая денюжка. Конечно же, подобрал. Официально заявляю: народная мудрость типа «не поднимайте чужие монетки – это чужие слезы» не для меня. Подбирал и буду подбирать.