Месяца через два она взяла академический отпуск. Танцы закончились. Наступили тяжелые дни – родители Иры были люди небогатые. У меня тоже не миллионеры, но гонору много. Особенно у матери. Была обида, укреплялось непонимание. Но я плоть от плоти родителей: упорство матери, энергия отца. Не представлял, как смогу порвать из-за Ирины с отцом, матерью, братьями. Но если появится ребенок, рвать с семьей придется. Уж больно хороша Семенова. Там, где был возможный ребенок, открывалось таинственное пространство. Там любовь к младенцу, к тому, что называют кровиночкой. За родную кровь не жалко и жизни.
Как быть с учебой? То, что завершать университет нужно вовремя, - несомненно. Но что такое младенец, мне известно хорошо. Субъект тяжкий.
Ирина размышляла практично. В советской стране дети приветствовались. Если девчонка забеременела, то начинали вращаться организации – месткомы, профкомы, парткомы. Чтобы выгоняли беременную с работы или не платили денег? Что за дикость! Девушка до шести месяцев зарабатывала. Потом – декретный отпуск. Декретные выплачивались вовремя и были достаточны.
Ира не желала сидеть в дворницкой и пухнуть. Она искала работу. Обсуждали возможные варианты трудоустройства. Были пригороды. Возник какой-то Сясьстрой. Впрочем, проблем не было. Недели через две после ухода в академический, Семенова вышла на работу. На фабрику «Красный треугольник». Профессия – обрубщица. В бригаде приняли хорошо. Коллектив женский, не унывающий. Когда выяснилось, что она залетела и пришла зарабатывать на декретный отпуск, сказали: «Не унывай, девка. Наша махнушка удивительная – одета в вечно зеленый мех. Хоть сколько три, не стирается. Только гуще становится».
Проходная на фабрику была недалеко от входа на холодильник. Утром вставали в пять. Смена начиналась в семь. Меня ждал участок, а Седов тягал гантели.
После занятий ехал на станцию метро «Московские ворота» и ждал Ирку у проходной. Зрели гнусные замыслы. От Ирины не скрывал. Гундел про родителей, про то, что рвать с ними отношения не хотелось. Семенова напряженно спрашивала, не хочу ли я аборта. Сделает все, как я скажу. Сделает аборт. Восстановится в училище и продолжит учебу. Если хочу расстаться, то и это возможно. Претензий не будет.
В сознании это выливалось в мычания и сопения. Мальчик, поганый, книжный мальчик, из семьи начальников, поднял паршивую головёнку.
Было одно, что вставало на пути пораженческих настроений. Думалось – разругаюсь с семьей и не смогу ездить к отцу в Академию. А там - читальный зал, зеленые лампы и Бердяев без записи. Москва, с ее гулом и блестящей брусчаткой возле Третьяковской галереи. А летом – море и Черная речка.
Но в голове «сидел» дед Миша, в расстегнутом кителе, весело кричащий: «Аллюра, три креста, и дед Ваня, что-то наигрывающий на Чапаевском поселке на аккордеоне «Партизан». В душе был отец, когда пел: «Скажите, девушки, подруге вашей…» Пение отца свидетельствовало – есть страсть и мука. Страсть, правда, редко, бывает сильнее и жизни, и смерти.
Как думал об аборте, тут же всплывал облик матери. Мать была важна. Разум, трезвость - вещи правильные и позитивные. Все ложилось на сторону избавления от ребенка и расставания с Семеновой.
Вставало и то, что преодолеть было не под силу – наслаждение, с которым мы занимались любовью. Без Ирки спокойная жизнь. Но наслаждения не будет. Зачем тогда жить. Жить без звериной любви? От такой любви дитя – желанное, солнечное дитя.
Когда я думал об этом пламени, зверском, превратившемся в человеческое, всплывали и дед Миша, с его «Аллюрой», и дед Ваня, с его «Партизаном», отец, с его «девушками». Поднимались все – Флобер и Мопассан, Стендаль и Толстой, Ричард Бах и Достоевский. Существенным фоном возникала золотая уральская степь.
Все вопило, умоляло – держись, парень! Держись за любовь, потому что в жизни, такой крохотной, ничего кроме нее нет.
Образ матери блек, мерк. Растворялась Л.Е., четко, как на уроке, доказывающая матери, что Семенова, девочка из простой семьи, не пара мальчику-мажору.
О моем романе гудел весь Новочебоксарск, а Николаев, вернувшись из армии, точил ножи булатные.