Заметки на ходу (часть 407)
Преподаватели знали, что Поклонский труженик и умный человек. Когда сквозь фырканья и дерганье головой пробивались слова, то все было хорошо и верно. Этот инвалид проделывал аналитическую работу, прежде чем мучительно выталкивал слова. Знал, что дадутся слова нелегко, а значит, все должно быть кратко и по делу. Произнесенное слово было для него ценностью. Разбрасывать ценности он не мог.
Здесь говорили о любви. Жалости к Поклонскому было много, особенно со стороны девиц. Они чувствовали, что Андрюша – хороший, но больной на голову. Жалели его жестоко, навзрыд.
Хорошие отношения у Поклонского сложились с Петровой (всех ли убогих жалела Петрова – поклонские, моляковы). Андрей знал – его жалеют. А жалость - не страсть. Любовь и ненависть могут достигать уровня страсти (на этом уровне они и сливаются в единстве). Танька после университета, из-за Поклонского, пошла работать методистом в школу для детей с отклонениями в развитии.
Поклонский из-за сложных отношений со словом преуспел в другом. Писал он без запинок. Письменное слово далось ему легко. Поклонский писал эпиграммы и коротенькие стихи. Даже не стихи, а фразы, но и они были великолепны. Андрей обладал смелостью – писал эпиграммы не только на студентов, но и на преподавателей, и даже на руководство университета. Да что там – страны.
В стихотворениях не было политики. Тяжело выталкивая слова, дергая головой, Поклонский сверкал глазами, изрекал: «Я – советский человек». Мы хохотали, когда Андрюша говорил это. «Советский человек» и разящие эпиграммы. Например, на Брежнева.
Андрюша брал заметные индивидуальные особенности или характерные бытовые случаи. Например, брови Брежнева или скрипучий голос Суслова. Круглые очки профессора Шахновича. У Тани Петровой – стремление всем помочь и частые в этом деле неудачи. Про Петрову помню что-то про домашние тапочки и про то, что Таньке скоро тридцать лет.
С Седовым завели котенка. Жил он в дворницкой, на седьмой линии. В честь Андрюши я назвал кота Андрюшкой. Котенок вырос в огромного серого кота – пушистого и активного. Но у него была особенность – он, как Поклонский, дергал головой и фыркал. Андрюшку любил Седов – он обеспечивал его жирной килькой.
Баловала Андрюшку и Петрова. Когда бывала в гостях, коту Андрейке доставались сырые куриные головы. Танька гладила дерганую голову кота и приговаривала: «Ах ты мой Поклонский пушистенький».
В знаменательный вечер гимна любви Поклонский изрядно выпил. Когда бывал выпимши, запертые слова рвались на свободу неуправляемым потоком. Даже не слова, а «заготовки» – начало, окончания, первоначальные или промежуточные звуки и вздохи. На звуковой мусор Андрей злился, спешил, голова его ныряла книзу глубоко и в бок. Доносились рычащие гулы, и разлетались в стороны слюни.
Я понял, что никакого отношения не имеет свобода к любви. Поклонский пытался сказать, что невозможно выбрать – свобода или любовь. Сказать – что есть свобода, что есть любовь. Особо бессмысленна фраза – он любил свободу. Или – свободная любовь.
У Поклонского всплыл Федька Каторжный. Подумал, что Андрея жалеют, а ему не нужна жалость. Ему нужна любовь. Много любви. Все он знает про неподвижное счастье любви, про ее блаженство, но ему хочется несвободы, прямо-таки неволи страсти. Он хочет еб... Не просто так, а с постоянными выходами в душу, в мозг. Там, где живет живой образ того, что любовь это вещь высокая, реально превращающаяся в плавильню человеческого сердца, из скотского животного в высокое. И, все же, остающееся животным.
Андрей кричал о Джойсе. О пьяницах, глубоко пьющих, и о письмах Джойса к жене Норе. Слова казались верными. «Улисс», собственно, и был написан из-за отношений Джойса и Норы. Поклонский хрипел про позы и способы, что применял Джойс в любовных актах. Видно, Нора была хороша. Потом Джойс писал, что его любовь позволяет молиться духу вечности, красоты, которая отражена в глазах супруги. Но выражение это появлялось в Нориных глазах тогда, когда создатель гимна Дублину распластывал женщину под собой. Писатель прыгал и извивался на мягком животе, а потом «обрабатывал» жену сзади, как кабан свинью.
Здесь говорили о любви. Жалости к Поклонскому было много, особенно со стороны девиц. Они чувствовали, что Андрюша – хороший, но больной на голову. Жалели его жестоко, навзрыд.
Хорошие отношения у Поклонского сложились с Петровой (всех ли убогих жалела Петрова – поклонские, моляковы). Андрей знал – его жалеют. А жалость - не страсть. Любовь и ненависть могут достигать уровня страсти (на этом уровне они и сливаются в единстве). Танька после университета, из-за Поклонского, пошла работать методистом в школу для детей с отклонениями в развитии.
Поклонский из-за сложных отношений со словом преуспел в другом. Писал он без запинок. Письменное слово далось ему легко. Поклонский писал эпиграммы и коротенькие стихи. Даже не стихи, а фразы, но и они были великолепны. Андрей обладал смелостью – писал эпиграммы не только на студентов, но и на преподавателей, и даже на руководство университета. Да что там – страны.
В стихотворениях не было политики. Тяжело выталкивая слова, дергая головой, Поклонский сверкал глазами, изрекал: «Я – советский человек». Мы хохотали, когда Андрюша говорил это. «Советский человек» и разящие эпиграммы. Например, на Брежнева.
Андрюша брал заметные индивидуальные особенности или характерные бытовые случаи. Например, брови Брежнева или скрипучий голос Суслова. Круглые очки профессора Шахновича. У Тани Петровой – стремление всем помочь и частые в этом деле неудачи. Про Петрову помню что-то про домашние тапочки и про то, что Таньке скоро тридцать лет.
С Седовым завели котенка. Жил он в дворницкой, на седьмой линии. В честь Андрюши я назвал кота Андрюшкой. Котенок вырос в огромного серого кота – пушистого и активного. Но у него была особенность – он, как Поклонский, дергал головой и фыркал. Андрюшку любил Седов – он обеспечивал его жирной килькой.
Баловала Андрюшку и Петрова. Когда бывала в гостях, коту Андрейке доставались сырые куриные головы. Танька гладила дерганую голову кота и приговаривала: «Ах ты мой Поклонский пушистенький».
В знаменательный вечер гимна любви Поклонский изрядно выпил. Когда бывал выпимши, запертые слова рвались на свободу неуправляемым потоком. Даже не слова, а «заготовки» – начало, окончания, первоначальные или промежуточные звуки и вздохи. На звуковой мусор Андрей злился, спешил, голова его ныряла книзу глубоко и в бок. Доносились рычащие гулы, и разлетались в стороны слюни.
Я понял, что никакого отношения не имеет свобода к любви. Поклонский пытался сказать, что невозможно выбрать – свобода или любовь. Сказать – что есть свобода, что есть любовь. Особо бессмысленна фраза – он любил свободу. Или – свободная любовь.
У Поклонского всплыл Федька Каторжный. Подумал, что Андрея жалеют, а ему не нужна жалость. Ему нужна любовь. Много любви. Все он знает про неподвижное счастье любви, про ее блаженство, но ему хочется несвободы, прямо-таки неволи страсти. Он хочет еб... Не просто так, а с постоянными выходами в душу, в мозг. Там, где живет живой образ того, что любовь это вещь высокая, реально превращающаяся в плавильню человеческого сердца, из скотского животного в высокое. И, все же, остающееся животным.
Андрей кричал о Джойсе. О пьяницах, глубоко пьющих, и о письмах Джойса к жене Норе. Слова казались верными. «Улисс», собственно, и был написан из-за отношений Джойса и Норы. Поклонский хрипел про позы и способы, что применял Джойс в любовных актах. Видно, Нора была хороша. Потом Джойс писал, что его любовь позволяет молиться духу вечности, красоты, которая отражена в глазах супруги. Но выражение это появлялось в Нориных глазах тогда, когда создатель гимна Дублину распластывал женщину под собой. Писатель прыгал и извивался на мягком животе, а потом «обрабатывал» жену сзади, как кабан свинью.