i_molyakov (i_molyakov) wrote,
i_molyakov
i_molyakov

Заметки на ходу. Первое письмо другу (часть 30)

Дорогой друг! Тебе могут показаться выдуманными истории про Иркиных клиентов и приятелей-наркоманов. Истории эти абсолютно реальны. Могу рассказать тебе еще более занятные случаи. Их у меня много. Ведь не только в риэлторские конторы идут отчаявшиеся люди. И ко мне, как к депутату, еженедельно приходят посетители с такими историями, что диву даешься. Что только не вытворяют над собою люди из-за денег, квартир, каких-то бань, сараев и погребов.



Эх, я бы тебе рассказал. Человек, у которого все в жизни хорошо, на прием к депутату не пойдет. Как здоровый не пойдет к доктору. Нормальные люди сами свои проблемы решают, без всяких депутатов. Но рассказывать не буду, иначе никогда не смогу закончить письма к тебе.

Ожидая освобождения клозета, подумал о твоей «практике». О твоей замечательной самогонке. Сколько ты наварил ее? 20, 30 трехлитровых банок? Или больше? На облепихе, на кедровых орешках, на лимонных корочках? Дважды отфильтрованной? От твоего продукта голова не болит. Ты прав, вечерком, перед чтением эзотерических сочинений, в благодатном одиночестве (изредка с Галей) принимая на грудь сто, сто пятьдесят граммов эликсира.

Мне стало стыдно оттого, что вспомнил тебя в таком похабном месте, в ходе столь похабного ожидания. Ты уж прости. Верь, обычно память о тебе посещает меня в более изысканных местах. Мы с братом Олегом вспоминали тебя, взобравшись на вершину Ай-Петри. Тогда Олежка, глянув с вершины в морскую даль, сказал, что неплохо бы и Юрка был сейчас с нами. Мы бы спустились к берегу с горы, да и выпили с Седовым в парке, под кипарисом. Долго бы говорили. Потом пошли бы купаться в ночное теплое море. Олежка тогда еще спросил меня, почему я не предложил тебе хоть раз съездить вместе с нами в Крым? Действительно, отчего бы нам не выбраться вместе к морю?

До меня дошло, что намерения мои нарушены не только соседом, но и женой. Что-то я ей говорил про нашу жизнь, да мысль-то и не закончил. Ирине это было не нужно. Она рассказала мне о клиенте-алкоголике и успокоилась. Завершения моих рассуждений ей не потребовалось. Даже не услышала от меня, что сделку с алкоголиком она зря не доделала, что я всецело «за», что к чертовой матери нужно отбросить все эти соображения

морали, жалости. У нас ресурсов не осталось не то что на своих родных. На себя самих ничего человеческого не осталось, из себя самих уже все вычерпано. Пусто там. И уж точно нам не до алкашей и их мамаш.

«Впрочем, - подумал я, - Ирка и так знает, что я бы так ей сказал. Помнит наверняка мои прежние разглагольствования». Что же до алкаша-клиента и Григория с матерью, то и тут все уже жеваное-пережеваное – свету ли провалиться или вот мне чаю не попить? Я скажу, что свету провалиться, а чтоб  мне чай всегда пить. Где отчаяние, там и эгоизм. Человек головой об стенку бьется, окружающий мир он любить вовсе не обязан. Он его ненавидит, ведь мир-то и есть стенка, о которую страдалец бьется. Если найдено средство, откладывающее битье головой о стену, то не оправдывает ли это обретение  цену, за «вещество» заплаченную (обреченность на смерть матери алкаша, смирение со смертельным пороком матери Григория)?

Ну, философствую я. Ничего интересного. Иван Карамазов тоже раскрепостился, философствуя. Он-то раскрепощался, философствуя, а его брат Смердяков перешел от слов к делу. И совершил убийство. Что-то новое в моем разговоре с женой всплыло только оттого, что подумалось о неоригинальности Смердякова. Вот кто-то раскрепощается в вольных мыслях, а в итоге кто-то реально убивает. Но не другого человека. А самого себя. Вспомнились питерские знакомые. Нонконформисты. Рок-музыканты, писатели и художники. Их шизоидные подруги. Большинство пьянствовали и безобразничали с шиком, мол, мы так красиво умираем. Но были и самоубийцы. Причем изощренные.

Вспомнился Гришин рассказ о каком-то долбанутом питерском художнике. Тот рисовал малюсенькие картинки маслом, жил вместе с мамой в однокомнатной квартире (как Володька Бесстрашников). Картинки раскладывал на полу. Со временем ходить стало невозможно. Закончив захламлять творениями жилище (видно, от осознания, что места для творчества не осталось), Гришин приятель решил расстаться со ставшей ненужной жизнью оригинальным способом. Он разместил медицинские скальпели остриями вверх, закрепив их в щелях между половыми досками. Взобрался на табуретку и рухнул с нее всем телом на стальные жала. Безумец рассчитал, чтобы два самых крайних скальпеля вонзились ему точно в глаза. Промахнулся. Сильно искромсал собственное тело. Лишь один скальпель пробил веко, ушел внутрь черепа. Но так хитро, что самоубийца не скончался, а просто окончательно свихнулся. Григорий его в психушке навещал. «Это наш Сид Барретт», - говаривал он.

Башлачев, на одном из квартирных концертов которого мне довелось побывать. Вспомнилась одна до сих пор дорогая мне женщина, которая умудрялась находить себе в «спутники жизни» стремившихся к саморазрушению типов (литературных критиков и художников-постмодернистов). Нерадикальных, правда. Просто намеренно пивших.

В ходе воспоминаний о самоубийцах в ином, непривычном свете явился мне врач – Антон Павлович Чехов. Своеволие, почерпнутое русским человеком из писаний собратьев, выражалось в попытках посвоевольничать над собственной жизнью. Своевольничали. Кто пулю в висок, кто в петлю. «Рулетка» не случайно зовется русской.

Тут, на пути к заветному акту своеволия, возникал добрейший доктор. «Что ж вы, господин хороший, - спрашивал Чехов, - в петлю, да в одежде? Сюртучок помнете. Вам все равно умирать, а я бы вас раздел предварительно. Вы уж сюртучок-то мне оставьте!»

Антон Павлович не любил систем – всех этих «фраков, сюртуков, кофт, фуфаек, халатов», которые авторы по собственному желанию напяливали на измышленных героев. Со своих героев все эти «одежки» добрый доктор сдергивал. Оставлял «в чем мать родила». И раздетый догола Чеховым персонаж остается предоставленным «холодным ветрам». Что остается какому-нибудь Иванову? Да биться головой о стену! В пьесах Чехова логики нет. Он не выстраивает из пьесы действие взаимосвязанных хоть по какой-то логике страстей. Там у него властвует случай. Да, ружье, уж если висит в начале пьесы, то обязательно выстрелит. Но главное не в этом! А в том, что неизвестно, когда же это произойдет! Случай у Чехова – главный герой. Все остальное присутствует (и логика), но не это главное.

Все сначала развалить, раскидать. Наметить вишневый сад к беспощадной вырубке. Лишить героя выдуманных одежд. А тот, голый, начинает вопить, как Калягин в «Неоконченной пьесе для механического пианино»: «Мне тридцать пять лет! Ничего не сделано! Пропала жизнь!» - и башкой в реку. А там мелко! Жена уже тут как тут. С причитаниями и теплым пледом. В этом лучшем михалковском фильме режиссер оттого хорош, что почувствовал «чеховский» нерв. А как же! Вы, господин Кириллов, застрелиться собрались? Ваше дело. Но уж, будьте добры, одежонку перед смертью скиньте да мне оставьте. Не ровен час кровью да мозгами забрызгаете.

Не могли в русской литературе не появиться «добрые» доктора-санитары, утилизаторы останков да вещичек, типа Антона Павловича.

Шестов додумался до того, что психическое расстройство, болезнь – это средство, которое позволит разрушить преграду между живым и неживым. У Достоевского Свидригайлов утверждает, что чем более человек болен, тем больше погружен в противоположную реальность. Умрет – так и вовсе в ней растворится. При такой литературе, как же без докторов? Чехов задает вопрос: «В человеческих ли силах отменить трагедию? Посильно ли это для человека?» Это он у тех спрашивает, кто уж ответил: «Посильно. Сам себя убьешь – и трагедия кончится». Чехов же: «Не знаю». Впрочем, это не Чехов, а Шестов за него. Но, видимо, верно. И «забывает» дряхлого Фирса, видно, в последний раз зимовать в заброшенном имении. Хотя поступок Иванова в конце пьесы и опровергает мои мысли.

Добрый ли доктор, этот Чехов? И не опоздали ли, как всегда, беккеты и ионески со своим «театром абсурда» гастролировать в местах, где уже «орудовал» «добрый» доктор? Там уместнее, конечно, Вампилов, со своим Зиловым, «схватившим» легендарное чеховское ружье, да так и не поехавшим стрелять уток. Топорное, конечно, вторжение в «чеховское пространство», но все же более уместное, чем беккетовского Владимира, «входящего на деревянных ногах».

Кстати, тут дверь в туалет открылась. Вода в бутылки была набрана. Тело живительной влагой орошено. В этот момент я решительно был не согласен с шестовским тезисом о познании иного мира, дающего спасение через как можно большее удаление от жизни (вплоть до гибели). После омовения жить, как мне показалось, можно.

Вернуться в душный вагон я не спешил и снова «завис» над мусорным бачком. Ждал «встречи» с мертвым морем. К тому же нужно было додумать то, что не додумал в разговоре с женой.



Tags: Заметки на ходу
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 1 comment