Ландау, в своих популярных учебниках по физике, прекрасно выражал эту возможность отдыха души на законах механики. Он писал замечательные книжки – и сам, как ребенок, развлекался и отдыхал.
Какой красавец был Гюйгенс с его оптическими опытами. А милейший Торричелли! Два шикарных парня – Коперник и Галилей. Счастливец Ньютон. Как не отдохнуть душою среди этой компании. Как не чувствовать себя комфортно в мире, механистическую картину которого для тебя так красиво нарисовали. И Бог в этих уютных чертогах как бы посторонний. Об этом побеспокоился Декарт и, слегка, Спиноза. Грустный Блез Паскаль.
В уютном домике механистического бытия оставался еще Сади Карно и даже деятели электромагнитизма. Но уже чувствовалась некая опасность. Ну, ладно, Максвелл, человек, вроде как, приличный, солидный. А Майкл Фарадей парень уже не наш, не человек XYIII века. Он тянулся в век ХХ.
Электричество и магнетизм. Что это такое, по сути, не знает никто. Еще не разобрались с электричеством, как на сцене мысли и тщеславия появились супруги Кюри и некто Рентген.
Уютный механистический домик опоганили. Ворвались дикие ветры всемирной пустоты. Смешные люди – Бор, Резерфорд, Капица - мужественно встали на краю бездны. Такие солидные – в цивильных шляпах и толстых пальто. Отдельные из них носили массивные трости.
Эйнштейн на краю пропасти дурачился – писал смешные записки и показывал фотографам свой длинный язык. Знал, чем кончится, и скакал из страны в страну, словно заяц. Кончилось атомной бомбой.
Некоторые из физиков выбрали самоубийство. От ужаса.
Для меня смыкались кое-какие вещи. На уроках литературы друг Седов занимался рисованием. Собственно, этим же промышлял и Иванчик. Но, несмотря на высокую одаренность Иванчика, в области рисования он значительно уступал Седику. Они обменивались рисунками и на литературе, и на истории, и на географии. На ботанике, потом на зоологии и, наконец, на биологии заниматься рисованием им не удавалось.
Рисованием на уроках я не занимался. Не было у меня привычки делить предметы. Мол, математика и физика предметы важные, а вот литература и история – нет. Внимательно прислушивался к словам учителей. Двадцать часов в сутки необходимо было работать. Так почему же бездельничать на литературе и истории?
Отвечая урок по истории, Иванчик и Седик говорили все верно (ученики-то отличные!). Даже Майка Любимова отвечала по литературе по-канцелярски сухо и кратко.
Не то был я. Каждый ответ по истории и литературе был для меня праздником. Будто песня изливалась из моей головы. Мысли большие, объемные. Мои, как казалось, мысли.
На уроках пения мне удавалось попадать в ноты. Голос мой звенел. Была в нем радость. «Усталость забыта, колышется чад. И снова копыта, как сердце, стучат. И нет нам покоя – гори, но живи. Погоня, погоня, погоня, погоня в горячей крови».
На гуманитарных предметах происходило попадание в мысли, как в звуки. Когда такое попадание происходило, случалась удивительная вещь – мысль становилась живой. За этой уже родной мыслью вставало неведомое пространство. А я его не боялся! Я втыкал в эту пустую темноту острые спицы моих (моих!) мыслей. Легче дышать становилось.
Потом было то же самое со стихами. С Маяковским и Твардовским. С Есениным. С «Вороном» Эдгара По. С «Песней о буревестнике» Горького.
Произносились слова стихотворения – и они преображались. Слово обретало жизнь и объем. Даже если стих был скуп на слова. Даже если было одно четверостишие. Даже если было одно слово. Продравшись сквозь твою душу и мозг, с книжной страницы поднимались в невидимое, очеловеченное пространство ожившие образы и мысли.
Я произносил эти слова! Я, как волшебный правитель, давал этим черненьким значкам движение и жизнь. Все оживало, струилось по мною проложенным путям и дорожкам.