i_molyakov (i_molyakov) wrote,
i_molyakov
i_molyakov

Заметки на ходу. Первое письмо другу (часть 13)

Очередной отрывок из моей книги "Заметки на ходу". Желаю приятного чтения:

Выражаю благодарность редактору -
Наталии Евгеньевне Мешалкиной
и ее маме Галине Константиновне
Посвящается маме и отцу
ПЕРВОЕ ПИСЬМО ДРУГУ

В Европе сегодня философия давно не социальный проект. Подчиненность свободы воле стала безусловной. Связка «окостенела», пространства, открытые в коридоре воли, для свободы, окончательно «схлопнулись». Это ни хорошо и ни плохо.

Но в России – по-другому. Здесь «воля» - не устремленность, здесь она вольная воля, вольность, неподчиненность обстоятельствам. Воля у нас – отсутствие рамок, ограничений, организации вплоть до расслабленности, вплоть до покоя. Не случайно у Пушкина: «На свете счастья нет, но есть покой и воля». Между свободой и волей соотношение противоположное западному. У нас свобода – стержень, начало воли, раскисающий, как сосулька под солнцем, из форм рациональных в формы эмоциональные. Свобода, раскиснув во всегдашнюю русскую волю, является нам блаженством, удовольствием, покоем и расслабленностью.

Тюремщики, собираясь покинуть, отбыв срок, тюрьму, мечтают «о воле». Воля – возможность не подчиняться порядку, безгранично перемещаться в пространстве. А еще - «выйти на свободу».

Видно, оттого в России, при жестком государственном давлении, уж если и давали послабление, то «пространственное». Необъятные пространства (поля, леса, реки) и были, собственно говоря, волей. Обретя волю в «полюшке-поле», потенциальные бунтовщики забывали думать о свободе. Интеллектуально-волевым содержанием свобода не наполнялась. А зачем эти усилия, если русский человек, как ребенок, еще не съев щей, тут же переходил к сладкому, к такой ни к чему не обязывающей, растекшейся в приятной дреме бесконечных пространств воле! Покой, воля – синоним счастья. Это у них счастье – достижение свободно выбранной цели приложившим для этого волевые усилия человеком. У нас – свобода от необходимости что-то выбирать как важнейшее условие расслабляющего покоя, возможности вообще никуда не двигаться.

Гончаровский Обломов – вольный человек (по-нашему). Штольц – свободный человек (в их понимании). Как-то так получается, симпатизируем мы Илье Ильичу. Штольца – побаиваемся, лучше – сторонимся.

Левитан. «Над вечным покоем». Завораживающая сила этого полотна не столько в мастерском исполнении, сколько в бесконечной природной воле, огромной и сильной, как вера (церковка на погосте) и смерть (перекосившийся черный крест).

Обломов и Штольц – друзья. Это не удивительно. Крайности сходятся. Подчиненность свободы организованной воле наиболее полно явлено в Германии (не в расслабленной же южным солнцем Италии!). Растворенность свободы в покойной воле, их взаимное усиление, в итоге являющиеся в виде безответственности и знаменитого русского «авось», в полной мере присутствует в России.

В России довольно долго не желали вырабатывать (в научных целях) ясный понятийный аппарат, стройную систему терминов и понятий. Пушкин в письме Вяземскому писал, что «ученость, политика и философия еще по-русски не изъяснялись». Метафизического языка не создано.

Пошли по намеченному Петром пути – терминологию и иерархию понятий позаимствовали у немцев. Потугин, герой одного из романов Тургенева (а это всего лишь 40 лет спустя после пушкинского письма), заявлял: иноземные понятия прижились, иноземная форма их выражения «испарилась», нашлась в русском языке им замена. Он, Потугин, способен перевести любую страницу из немецкой философской книжки, не употребив ни одного нерусского слова.

Немецкую классическую философию (особенно Гегеля) в России и любят, и используют вот уже полтора столетия. Основные приемы философского мышления – оттуда, от немцев. От них же и основные понятия, оформленные в наши слова.

Одни говорят, что такая зависимость отвлеченного мышления от немецких начал исчерпала себя и служит тормозом. Другие пытаются заново, опираясь на русский (в том числе и на древнеславянский язык), выработать внезападную систему понятий и определений.

Этих «радетелей славянских корней» обижает длящаяся до сих пор зависимость русской мысли от немецкого контекста. Им, видите ли, не нравится тот факт, что отвлеченное мышление превратилось в самостоятельное занятие из-за и от переводов западных, прежде всего, немецких мыслителей. От очевидной вещи, что способная восприниматься не только нами, но и другими культура XIX века берет свое начало в переводах немецких сочинений, приводит их в ярость. Было, да и есть, другое, не очень красивое: понятия получили на Западе (и методологию, и систему), а наполняем их антизападным смыслом. А я вот согласен с Петром Бернгардовичем Струве, едко, но точно заметившим, что даже столь милая многим русским сердцам формула «загнивающий Запад» выработана в книжках немецких романтиков, а не какими-нибудь славянофилами.

Бердяев, к примеру, в своих работах отрицает рационализм в философских рассуждениях. Он отрицает весь строй речи, характерный для западных мыслителей, ибо здесь – ограничение свободы человека. Но мысли свои Бердяев как раз и оформляет с помощью терминологии, против которой борется. Феномен, гносеология, рационализм, метафизика…

В эмиграции Лосский размышлял о «конкретности» философии, прежде всего, русской. Но «конкретность» эта отнюдь не означала создание каких-то новых философских программ, преодоление сложившихся на Западе концепций (как это пытался сделать Хайдеггер), а превращалась в моральную проповедь, публицистику, религиозные наставления. На Западе философия религии – отдельная дисциплина, а заниматься этой философией могут и атеисты. У нас сегодня – иное: не различают религиозной философии и философии религии.

«Конкретность» у русских не разрабатывается как отвлеченное понятие. В России все сводится к мировоззренческим проповедям и поучениям. У нас и в советское время предпочитали заниматься либо этикой любви, либо метафизикой своеволия.

Сколько великих писателей «вывел в люди» Виссарион Григорьевич Белинский. Его слово помогало стать известными Достоевскому и Некрасову, Тургеневу и Гоголю. Но от какого мировоззрения он отталкивался?  Шпет назвал его чисто русским катехизисом практической жизни.

Собственно, и поддержанные Белинским писатели были им поддержаны, поскольку наиболее полно соответствовали именно этому «катехизису». Может, были и другие, не стремившиеся «растворять» отвлеченную мысль в «прагматической» философии и сгинувшие в безвестности. Не так много было в России журналов. Ну, «Современник», ну, «Отечественные записки». Что ж удивляться, что такие великие «прагматизаторы»  гегелевской диалектики, как Маркс и Энгельс, нашли в России живейший отклик и широчайшую популярность. Некоторые из авторов нашумевших «Вех» в прошлом были поклонниками Маркса, но, и перестав быть марксистами, являли собой блестящий пример «одействорителей» (словечко Герцена) философии.

Еще же на Руси мыслители любили смешивать языки. Им нужен был синтез. Им была необходима не просто гносеология, а, например, религиозная философия. Языки науки, искусства, философии, политики смешивались, и это почему-то (правда, только между своими) считалось новым словом в практике мировой мысли.

Только какой-нибудь западный мудрец собирался почитать что-нибудь из русской философии (отталкиваясь, естественно, от чисто философских определений и понятий), как, к несчастью, натыкался на сочинение Ивана Ильина. А у того философия должна быть основана не на рацио, а на религиозном (хуже – мистическом) опыте. Что это такое – западный мудрец уразуметь не мог. Книжка закрывалась. Диалог Востока и Запада откладывался.

Какой диалог, если Франк пишет сочинение под названием «Непостижимое», а когда его друг, психолог Винсвангер, пытается выведать, что в наличии – теология или христианская антропология, то получает ответ – ни то, ни другое. Непостижимое для Франка это – данность, и религиозным содержанием термины непостижимости, откровения не исчерпываются.

Язык немецкой философии с начала XIX века проникает в Россию. Знания (гуманитарные и технические) гораздо легче преодолевают границы государства, чем модели социальные и политические. Разница в скорости проникновения особенно драматично сказалась на истории российского государства.

Новое в политике и государственном устройстве неизбежно идет за новым в науке и технике. В нашей стране новое политическое содержание «врывалось» внезапно, словно плотина прорывалась. Но, как это бывает во время редких ливней в пустыне, «бурные потоки» нового довольно быстро иссушались в «песках» традиции и государственно-политической инерции.

В современном мире есть государства, где присутствуют все самые современные технические признаки цивилизации, а в государственном устройстве, в идеологии ничего не меняется. Речь, естественно, идет о странах ислама. Но и там новое вызывает порой интересные сдвиги (исламская революция в Иране, диктат гражданского лидера в Ираке, возобладание какого-нибудь радикального ваххабизма в арабских княжествах и королевствах).

Россия, подобно исламским государствам, долгое время была вне процесса социально-политических экспериментов на государственном уровне. Лишь в 905 году встал вопрос о воплощении (и то не в полном объеме) «конституционных» предложений Сперанского.

И это происходило не от особой тупости, заскорузлости. Здесь осуществлялся собственный проект, в чем-то абсолютно не похожий на западные изменения. Многое упиралось в «волю» власти. И изменить совершенно уникальный характер этой «властной воли» не могли никакие формальные оболочки (немецкие, французские и прочие). Безответственность высшей государственной власти, как и было отмечено, компенсировалась временными вспышками невообразимой, необъяснимой жестокости. У Сергея Наровчатова в двух рассказах на историческую тему - «Диспут» и «Абсолют» - вместо любимой собачки Екатерины II  ретивые чиновники собрались делать чучело из какого-то немца, имя которого совпадало с кличкой собачки.

Лажечников. «Ледяной дом». Бутафорское, театральное начало абсолютной российской власти, которым компенсировалась эта жестокость, ярчайшее проявление властной русской воли в безответственности и самодурстве.

Если Запад обуревали химеры утопий на социальные темы – Томас Мор, Томмазо Кампанелла, Роберт Оуэн, то в России утопии на тему лучшего государственного устройства носили довольно мрачный характер, в полной мере воплотившись в «Истории города Глупова» у Салтыкова-Щедрина.

Новации шли «сверху». Процесс приобретал, как обычно, пугающие формы из-за специфической «воли», обуревавшей абсолютную власть.

Из-за диссонанса в скорости проникновения информации о достижениях в научной сфере и в области социально-государственных новаций в XIX веке возникло такое специфическое явление, как русская интеллигенция. Достоевский писал о странном маленьком «народце», не являющимся ни западным, ни российским. Интеллигенты находились всегда несколько в стороне от всего, что происходило в стране. Утопия же, формировавшаяся в довольно диких формах из вольности (воли) высшей власти в России, отводила знанию (в том числе и гуманитарному) место в далекой, классической древности. В образовании это выразилось в устройстве гимназий, в том, что в них преподавали. Нечто иное (Царскосельский лицей) было и крамольным, но и доступным лишь узкому кругу избранных. «Модерновость», «непохожесть» и даже «дерзкая оппозиционность» самой же властью превращались в особую привилегию высшего правящего слоя – опоры всего консервативного в государстве. Отсюда – Пушкин.

На Западе всякие утопии, мифы производили профессионалы, на профессиональной основе. Отсюда – философия как отвлеченная дисциплина, отдельное, весьма специфическое ремесло. Она утрачивает к ХХ веку свое универсальное, мировоззренческое начало. И, Боже упаси, от слияния с политикой. Подальше от социальности.

Но, отодвинув гуманитарное знание в классическое далекое прошлое, российская власть сохранила гуманитарное знание как социальное явление. Это только казалось, что в царских гимназиях,  с их греческим языком и еще аристотелевским устройством, все затхло и мертво. В Греции, как упоминалось, философия имела центральное место, была ядром социальной, государственной мысли. И это социальное наполнение знания, его универсальность чутко распознала «отстраненная» от общества, народа интеллигенция.

Уже в гимназиях, под «тяжелыми плитами» мертвых языков, зарождаются ростки революционных собраний и кружков. Не из царской ли гимназии, не из царских ли университетов явились на историческую сцену Ульяновы и Керенский?

Удивительно, но воля русской абсолютной власти (именно в смысле жестокости и безответственности) «родила» и сохранила социальность знания, его универсальность, мировоззренческую всемирность как характерный «корень» всей специфики русского проекта. Эта универсальность не могла не «наложиться» на фактор бескрайних русских пространств. А уж через этот фактор соединилась с дикой волей самого народа. Вот эта связка, собственно, и оформлялась национальным мифотворчеством. Здесь была идейно-духовная база России как империи.

Ленин превращался, а Сталин превратился в империалиста (в смысле строительства, воссоздания империи). Процесс был начат, не ими закончился. Он оживился сейчас. Он продолжается. Связка: воля власти – социальность и универсальность знания – воля народа -  миф обо всем этом не может исчезнуть. Его исчезновение будет означать исчезновение самой страны. Связка эта уникальна, создает нашу неповторимость, пугает западного обывателя.

«Проложенная», как ось, сквозь бескрайние пространства России, она вновь и вновь будет становиться сутью империи. Оформление будет разным – евразийским, монархистским, суверенно-демократическим (Владислав Сурков), марксистским, но неизменно литературным. Андрей Белый был убежден, что империя вообще не может существовать без литературы. Ведь именно русская литература (оттого и великая) разрабатывает, обогащает, продолжает мифологическое оформление обозначенной связки двух «воль» - властной и народной.

Не Михаил ли Глинка в музыкальной форме великой (первой!) национальной оперы «Жизнь за царя» расширил сферу специфического русского мифотворчества. Потом были «Хованщина», «Борис Годунов» Мусоргского. Опять же в дело включились не совсем профессионалы – химик Бородин, морской офицер Римский-Корсаков. Вот вам – «Князь Игорь». Вот вам – «Садко».

Не имперский ли мифотворец Лев Толстой, если даже в частностях (например, в образе фельдмаршала Кутузова) создает миф, полезный не конкретно России, эпохи Александра II, а всей имперской ее истории. По жизни Кутузов – ленивый человек, эротоман, обожатель французских актрисулек, читатель порнографических, французских же романов. А у Толстого – мудрый воин, спасший Россию. И Москву у него мы не сдали, проиграв Бородинское сражение. Мы фактически выиграли Бородино, благодаря гению Кутузова, поступив тактически разумно, сохранили армию путем временной уступки неприятелю второй российской столицы.

Очень многие российские писатели, и прежде всего Достоевский, были поборниками русской империи, ее защитниками, певцами, то есть империалистами. Об этом свидетельствуют дневники писателя, приобретшие особо острый, интересный характер в период успехов России на Балканах. Ведь в 1878 году был момент, когда русская армия стояла на расстоянии одного перехода от Стамбула. Тогда русская империя положила конец империи Оттоманской. Ни тени сомнения не было у Достоевского в необходимости продолжения завоеваний русской армии. Характерна полемика между ним и Данилевским. Столицей чего должен стать Стамбул? Московии (Достоевский) или огромного, необратимо расширяющегося союза славянских народов, призванного стать мировым (Данилевский)?

Писатели писали, власть, одобренная, поддержанная в сути своих действий, воплощала их проекты в реальность. В дальнейшем попытки воплощения в жизнь всемирного братства всех народов через всемирную социалистическую революцию (Троцкий) на поверку опять же оказалась (через Ленина и Сталина) абсолютно конкретным имперским, славянским проектом в духе Достоевского-Данилевского. Размышления Данилевского о причинах гибели предыдущих империй (римской), о способах избежать этой гибели были учтены коммунистами при возрождении и укреплении русской империи в облике СССР.

По Данилевскому империи гибли из-за столкновения, несовместимости двух разнонаправленных процессов – неизбежным расширением границ и утратой способности метрополией их защищать, ведя беспрерывные войны с завоеванными народами.

По Данилевскому войн вести не нужно, надо договариваться, достигать союзов договорных. И тогда окраинные границы неизбежно (огромное пространство – ареал обитания имперского государства) расширяющиеся, будут самозащищены собственным ростом (то есть народами относительно свободными, но уверенными в покровительстве, помощи и защите центральной власти).

Центр может дойти до того, чтобы отдавать на окраины больше, чем от них получать. С точки зрения прямой материальной выгоды, здесь есть убыток, прагматического смысла – никакого. Но с точки зрения отвлеченных, идеальных ценностей – польза неоценимая. Центр отдает материальное, но возвышается в духовном, обретает беспрецедентный, неоспоримый статус морального лидера. И здесь нужно говорить о строительстве империи внутренней, духовной.

Зачем Рим завоевывал периферийные народы? Чтобы обогащаться. Здесь – суть западного государственного существования. Рим брал больше, чем отдавал. Отсюда – восстания и войны возмущенных варваров. Отсюда – утрата морального, нравственного превосходства империи, ее духовного лидерства. Взамен – оглушающая внешняя роскошь, моральное разложение (хлеба и зрелищ – народ, оргии – знать). Итог – гибель.

В любом случае моральное или материальное превосходство империи воплощается в иерархическую структуру. Стремление контролировать все сферы жизни, вплоть до самых низших слоев, губительно для любого рода империй. Но при наличии морального главенства центра государство – монстр долговечный.

Не в Советском ли Союзе «отрабатывали» схему Данилевского? Ведь на окраины «бурили» немереные средства, вплоть до «оголения» центральных  районов России. «Самобытные» окраины обучали, лечили, одевали, кормили. Народы были малые, гордые, но не имели письменности, национальной литературы, музыки, живописи, архитектуры в европейском смысле. Все это дала метрополия. Появились «классики» периферийных окраин империи (Айтматовы, Хузангаи, Рытхэу, Сулейменовы, а также композиторы Хачатурян и Кара Караев).

И нынче, даже сквозь лед монетаризма (наносной слой либерализма западного образца), пробивается, оживает царско-советская имперскость. Россия кормит «гордые», но бедные кавказские народы, «бурит» туда огромные средства, восстанавливает город Грозный (столицу бандитской вотчины абреков), дает немыслимые суммы на строительство огромных мечетей. А в это время в самой России рушатся от старости школы и дома, бродят пять миллионов беспризорников.

Кириллица, конечно, была средством транслирования моральных, эстетических ценностей метрополии - Петербурга, а потом и Москвы, их превосходства. То есть идеальной прежде всего силы имперской столицы и имперского народа.

Русские историки XIX века (Василий Ключевский, Сергей Соловьев) были, как и писатели, империалистами. Вслед за Карамзиным они «отрабатывали» методами такой науки, как история, идеологические постулаты особого русского пути, непохожести (и долговечности).

Поэт в России – больше, чем поэт. И писатель – больше. И философ, и историк. Гуманитарии творят живой миф государства – империи. Возникает вновь и вновь, век за веком ситуация, когда сочинители текстов компенсируют свое отношение к империи, в которой они – «соль». Ведь так или иначе, но империя предполагает наличие системы господства-подчинения, организованной жестокости (вплоть до постоянного насилия), как единственного способа организации пространства (упорное стремление научить читать и писать инородцев ведь не меньшее насилие, чем «вышибание» дани, и особенно это понимают образованные самой метрополией духовные лидеры окраин, Гамсахурдии и прочие).



Tags: Заметки на ходу
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments