Тот же Перельман. Плевать хотел на премии и внешний почет. Ему хорошо и с самим собой, и с бесконечным миром, который в нем живет и, через Перельмана, существует.
А вот физик и якобы коммунист Жорес Алферов внимание окружающих любит. Старенький стал. Ослаб. Вот людское-то и одолело.
Что думал в Вилюйске Чернышевский? Десятилетиями тянулась северная ссылка. В Вилюйске жили так называемые «простые», люди. Тоже десятилетиями. У меня такое впечатление, будто к концу своего срока Чернышевский не очень и хотел возвращаться на большую землю, в Саратов. И из «Капитала» Маркса, из страничек этой великой книги, он делал бумажные кораблики и пускал их по реке не оттого, что не понял, что писал лохматый Карл. Может, понял главное: «Капитал» настолько хорош (одно из лучших творений человеческого ума), что закрадывается мысль: поле великой книги было полем великого уединения Маркса. Чем мощней разворачивалась от главы к главе, десятилетие за десятилетием полотно текста, тем меньше и сам Маркс хотел вернуться с этих бескрайних полей мыслей в мир людей – к разной мелкоте, к дюрингам, к международному пролетариату, с его суетливыми и ушлыми активистами. Что ему Готская программа! Что ему Манифест! Он был там, где не был никто. И там ему было чудесно. Фиг бы он писал «Капитал» несколько десятилетий, если б не было ему привольно так, что обо всем забываешь.
Хитрый Энгельс! Знал, что другу хорошо. Знал, что он-то, при всех прочих, не гений. Но талантлив был чутьем. Ведал, что рядом, как бы прямо в бурной натуре Карла – дверь, а за этой дверью – рай: тяжелый, посюсторонний, человеческий, но настоящий рай, царство вечной и безграничной свободы. Оттуда, из этой диковинной «двери», шло тепло, и струился свет. Вот Фридрих и грелся рядышком, на приступочке.
Что, лохматый Карл, десятилетиями пробираясь к истине, шибко думал о своей Женни фон Вестфален, о дочерях? Видно, о них больше заботился друг Энгельс. Все деньги слал и вино. Мол, не мешайте Карлу. Он занят. Он прет к истине. Но при этом самого перло. Перло, как от чистейшего кокаина.
Та же история и с Толстым. Гулял дворянин. Но вдруг открылось: богатство-то в другом. Настоящее. Мужикам, Карлу и Льву, с бабами повезло. Они кайфовали истинным кайфом, да еще и бабы их облизывали.
Чернышевский, видимо, про Марксов кайф все понял. Подумал: «Чего это он там, в Лондоне, гуляет свободно, а я здесь, в Сибири, парюсь? Книжка-то хорошая. Парень, чувствуется, от души погулял. Много истины захапал, а я-то почему должен кайфовать от того, что еврей этот лондонский кайфовал? Пошел он на хрен!» – и пустил «Капитал» на бумажные кораблики.
Вот Павлу Филонову не повезло. Но он, впрочем, этого и не заметил. Судя по его изощренным, чудовищного труда, картинам погулял парень по полям свободы от души. Забывал про все на свете. И работал. Да не работал он, а, работая, наслаждался истинной свободой. В красноармейской косоворотке и комиссарских штанах. Но, для суперэгоизма, не хватало ему преданной и смотрящей в рот жены. Зато была сестра.
У Блока никого не было. Толстая Люба Менделеева стала добычей другого сладострастника воли и сладкоежки свободы мира – господина Бугаева.
Не повезло и Игорю Северянину. В тухлой Эстонии. Приятное дополнение для всемирного путешественника – жена или дети, над которыми можно всласть поиздеваться. Они же будут только молитвенно шептать: «Тише! Тише! Как страдает творец! Как мы любим нашего светлого мастера!»
Дать бы этому мастеру хорошего пинка, чтоб чуть-чуть очухался. Но нет. Суперэгоизм подобного, изысканного свойства, тут же, в некоторых окружающих, рождает бурные волны мазохизма. Прямо-таки очередь (особенно из женщин) возле творца и умника, дайте только вокруг этой наслаждающейся по-крупному сволочи расположиться и получить от жадюги свою порцию издевательств и оплеух. Если б дамочку мужик лупил, простой, без сложностей, о, сколько визгу поднялось бы. Грубияна-мужика давно закопали бы. Бабы закопали бы и тихого мужичонку. Скромного прораба или бухгалтера. Закопали бы за то, что он, сволочь, им не дает надежды. В нем даже намека нет на способность к путешествию в великом. А бабам хочется быть рядом с великой свободой и истинной роскошью. Что интересно – не самой обрести свободу, а быть рядом с тем, кто свободен. Тут уж они – хоть куда. За такого деятеля хоть в огонь, хоть в воду.
Интересные, умные женщины откопают какого-то пьянчугу, какого-то якобы великого, но непризнанного поэта, мелочь пузатую, заведующую в паршивом журнальчике отделом литературной критики, и решительно под них ложатся. И лежат. Пьяная сволочь куражится. Валяется в лужах – но женщины туда же, в эту грязь. Или найдут художника-абстракциониста. Художник добр, но пьет, как сапожник. Потом от пьянки умирает, а дура остается детей художника лелеять, холить и сладко кайфовать оттого, что жизнь прошла рядом с великим мастером.
Александр Грин пил, пил, да и умер от высоких, практически невыносимых страданий. Жена же была рядом, весь этот маразм терпела, потом еще и счастлива была.