Мне лучше поговорить со старой тетей Машей. Отцовская знакомая. Отец везде умудрялся находить странных людей и вести с ними разговоры. Та же тетя Маша. Какой-то заводик недалеко от парка культуры и отдыха. Производит лимонад. А тетя Маша заведует то ли сменой, то ли линией по разливу ситро.
Сидим, после ЦПКиО, втроем, пьем холодный лимонад, беседуем. Понимаю, что старуха имеет отношение к дяде Васе, капитану-артиллеристу, который подарил отцу аккордеон «Партизан» да еще и настоящий револьвер. Видимо, нехило выпивающая женщина была в батарее у дяди Васи медработником. К бабе Маше раза два приезжал на заводик. Разговаривали о войне. Баба Маша не удивлялась мне. Рассказывала охотно, а меня называла Игорешкой.
Опять же Олежка. Пошли всей семьей гулять на улицу Горького. Пошли с отцом, а у кинотеатра «Россия», у памятника Пушкину, встретились с мамой и Олегом. Они как раз возвращались с репетиции из хора. Собрались идти в Политехнический музей. Политехнический и Исторический музеи понравились мне размахом композиций, изощренной, непыльной конкретикой. В Зоологическом музее конкретика была, но и пыли было достаточно.
Вдруг отец – он был в хорошем настроении – воскликнул: «Гулять, так гулять», - и вместо Политехнического мы отправились в ресторан. Он располагался рядом с памятником и редакцией «Московских новостей». Собственно, это был не ресторан, а кафе то ли грузинской, то ли восточной кухни. Пришли, заняли столик. Прибежал официант, дал две лепешки горячего лаваша и скрылся. Ждем десять минут, двадцать, полчаса. Хочется есть, один лаваш мы потихоньку дощипали. Официанта нет, заказ – лагман и шашлык – не несут. У меня портится настроение. Внутреннему взору открывается хлам души. Угрюмо озираю это на пространстве от головы до сердца. Многое шевелится, все недоделано и то ли «кровоточит», то ли течет «березовым соком». Ни одна, ни другая школа не окончена. Плаваю плохо, и куда приплыву – неизвестно. Рукосуй (себя-то обманывать не нужно!). От этого противно. Размышления на тему собственной отвратности занимают все внутри.
Тут исчезает Олежка. Он сидит у стены. На стене плотная золотого цвета занавеска. За нее и проваливается младший брат. Видно было, что он засыпает. Мать с отцом о чем-то оживленно беседуют и не замечают, что Олежка тихо куда-то исчез. За занавеской был длинный коридор. Видно, что брат куда-то провалился. Надо бы было сказать родителям. Но, в момент печальных созерцаний, прилетела тяжелая мысль: «Мне-то что до того, что брат пропал?» И я ничего не сказал.
Олежка задремал и выпал за занавеску. Там он очнулся, увидел, что лежит в коридоре, и решил не возвращаться. Отправился путешествовать в глубь здания. Добрался до кухни. На кухне его не спросили, откуда он. Думали – чей-то ребенок, кто-то привел его с собой.
Родители хватились – нет Олежки. Забегали, в итоге обнаружили «путешественника» на кухне. Обрадовались. Нам тут же дали и лагман, и шашлык. Я в это время молчал, хотя знал, где брат. Сидел с задумчивым видом за столом, пока родители искали Олежку.
Почему не сказал? Черт его знает – не сказал, и все. Не чувствовал никакой вины. Напротив, считал, что сделал все правильно.
Терпеть не могу рестораны. Как это? Человек обслуживает человека. Как официантам не противно это делать? Нужно ждать. А зачем? Времени много? Возьми сам поднос, купи щей и котлету с макаронами, быстренько покушай и живи дальше. Сидишь, как дурак, ждешь, когда придет целый, здоровый человек, чтобы перед тобой прогнуться. К тому же – дорого.
Выехали в Нагорное. Уже при подъезде к дому отдыха показалось, что внутри все как-то разбухло и увеличилось. «Плоскость», на которой лежали мои «духовные сокровища», оставалась плоской, но пошли неясные «шевеления». «Столбы» и направляющие не сдвинулись, но стало понятно: сейчас все сдвинется, поползет, смешается. Будто началась возня с зубом. Нехорошая привычка: расшатывание – болезненное и приятное – треснувших, надломленных, выпадающих зубов. На расшатывание уходит иногда больше недели. Чувствуешь: зуб стоит крепко, но уже не так. Чуть-чуть повернулся вбок, чуть-чуть вылез наружу. А может, и нет. Но появились не очень приятные, но весьма пронзительные, ложащиеся на голые нервы, ощущения. Зудит мясо десен. В зеркале – все на месте. В том числе и тот зуб. Но пальцы – уже во рту. Слегка трогают подозрительный зуб, пытаются покачать. Тут уж игривый язык суетливо мечется меж слюны, «гонит» пальцы – толстые и грубые – изо рта. Мол, вон отсюда! Только мне, трепетному и нежному, дано обработать этот закапризничавший зубик. Язык гладит, беспрерывно облизывает, боязливо отскакивая в пещеру рта, воспламеняющийся зуб. В движение приходит вся внутренняя оболочка рта. Становится совсем самостоятельной, играет, то истончаясь почти до сухости, то набухая до тяжелых капель. Ясно, что зуб то ли стонет, то ли нервно прибаливает. И действительно начинается легкое пошатывание. Сильнее пошатывание – сильнее зуд. Язык мечется все трепетнее и настойчивее. Что-то щелкает, лопается внутри, у самых корней. Мозговой хруст здавшегося зуба.
Когда отходили молочные зубы, то на зуб хватало дня два-три. Щелчки и хруст крохотной кости, однако в пяти сантиметрах от мозга, низвергали зуб из родного гнезда. Тут появлялись пальцы (а один раз я даже использовал стальные кусачки) и, под сухое похрустывание, выламывали побежденный зуб из мясной ямы, налитой черной кровью и тяжелой, охватывающей голову, сладкой чесоткой.
На взрослый резец или клык времени уходит больше. Желтоватые зубы куда медленнее сдаются языку и пальцам. У зубных врачей не был тринадцать лет. Даже с обезболиванием зубное сверло в одном из самых и интимных, и открытых мест твоего тела (дыра, ведущая внутрь, а там, черт его знает что, - то ли душа, то ли мысль) – сильное впечатление. Нет, чужих в собственном рту нам не надо.
Нынче зубы рушатся медленно – сначала уходит вовне один слой. Вынув кусочек – блестящий и мокрый, – долго рассматриваю его, пытаюсь представить, как же он сидел на зубе. Повертев, кладу в коробок из-под спичек. В этой коробке все мои зубные обломки за последние 20 лет.
Куски зубов интересны. Только что изо рта, они живые, влажные, как будто еще дышат. Чувствуется – это мое, и тело еще дышит в лад с обломком. Но уже через час это просто мертвый, сухой кусочек кости. На обломке проступают углубления, ложбинки, а под увеличительным стеклом видно, как желтоватые прожилки бегут по малюсеньким каналам. Уже через час дырочки в обломке открыты, откровенны. Эта откровенность есть маленькая смерть.
В начале 90-х зубы крошились интенсивно. Сегодня, в 2010-м, что осталось, то осталось. Пасть моя выглядит ужасно. Но ничего не болит. Оставшиеся зубы торчат, как гордые рифы в беспокойном океане страсти. Разве наш рот не страстен? Все радости и страхи, восторг и ужас отпечатываются на устах (печать на уста). Все же широко открывать рот не очень удобно. Редко приходится ржать. Но если что-то рассмешило, то открываю свою пасть и хохочу, вывертывая наружу все, что осталось от когда-то великолепного ряда – черные ямины, острые обломки. Провал человеческого рта, с жалом языка, с похотливым блеском слюны, чрезвычайно интересен. Гораздо привлекательнее, чем рот с белым рядом зубов. Зубы не крошатся? Значит, остались надежные бойцы.