Ко мне относились ровно. Знали: сын партийного работника. То есть не уличная дворняжка. То есть свой. От чувства, что я свой в этой кодле, было неприятно. «Да, не ваш я, не ваш», - ворочалось в душе. Но – не связывался. Чувствовал – настрой на мену всего и вся – очень сильный. Вокруг этого все крутится. Все этому подчинено.
Денег у меня не было. Но был «товар» - явление, ценившееся выше денег. Иностранные деньги тоже были. Форинты, марки, злотые, левы – вся валюта соцлагеря. Это, конечно, были мелкие монеты. Мне их дарили слушатели-иностранцы. В СССР они были бесполезны. Но как разгорались глаза московских пацанов, когда они видели эти латунные и медные кругляшки. Как они хотели включить эти иностранные деньги в процесс «мены».
У меня было правило: с деньгами не связываться. Скупо, небольшими партиями, мне приходилось пускать в оборот иностранные значки, венгерскую жвачку, вымпела зарубежных спортивных клубов. Хорошо шли значки и иностранные наклейки. У меня до сих пор хранится трехлитровая банка мелких красивых чешских, немецких, венгерских, болгарских, польских значков. Значки давали мне сирийцы, иракцы и чему-то учившиеся в академии йеменцы. Вот у них были значки так значки. За ними гонялись. Но я их держал как внутреннюю валюту.
Взамен брал отечественные старинные знаки, значки еще довоенной поры. Знал – со временем они будут только возрастать в цене. Менял и иностранные монетки.
В Москве получил урок, который мне почему-то удобнее назвать «урок об уровнях». Что толку возиться с пацанами? Все их приемы познавались быстро. Чувствовалось, что есть более высокие ступени. Там те же нехитрые приемы будут приносить гораздо больше пользы.
Алгебру и геометрию нам преподавал Исаак Павлович Розенбойм. Это был выдающийся, как я сейчас понимаю, человек. Алгебру и геометрию (как и физику) нам преподавали в расширенном (или углубленном) виде. Мне пришлось догонять остальных ребят. Исаак Павлович преподавал математику в институте напротив и в нашей школе. Был он лысоват, сухощав. В свои сорок с небольшим лет удивительно похож на Бориса Абрамовича Березовского. Одевался безукоризненно. До сих пор в памяти его темные костюмы, особенно тот, темно-синий, в мелкую светлую полосочку. Галстуки особые, видимо, шелковые и светло-голубые или светло-зеленые рубашки. А лучше к галстукам Исаака Павловича – крахмальные и белые.
Розенбойм был исключительно активен. Объясняя тему, он буквально рыча набрасывался на доску, чуть не прыгал вокруг нее, покрывая поверхность записями. То, что Розенбойм прыгает страстно возле доски, мне не совсем нравилось. Зачем же так кипятиться? Мое сухое «ядро», выволоченное на отдельный пригорок души, равнодушно взирало на эти прыжки. Это равнодушие «ядра» даже мешало усваивать материал. Но мне нравилось, как крошит Исаак Павлович мел. Он бил куском мела в доску. Доска щелкала, отзывалась глухим гулом, покрывалась белыми значками, словно испариной. Крошки и целые кусочки мела летели по сторонам. Розенбойм растаптывал крошки и к концу урока топтался в блеклой пыли. Когда кто-нибудь выходил отвечать к доске, то, возвращаясь, оставлял за собой на полу белый след.